Изменить стиль страницы

– Лариса! Лара! Alexandrine! Где вы? – откликнитесь бога ради!

Это был голос Бодростиной.

Лариса и Синтянина остались как окаменевшие: на них напал ужас, а вбежавшая Глафира металась впотьмах, наконец нащупала их платья и, схватись за них дрожащими руками, трепеща, глядела в непроглядную темень, откуда опять было слышались шум, шаги и паденья.

– Закройте меня! – простонала Глафира.

На Синтянину напал ужас. Ближе и ближе несся шум, и в шуме в этом было что-то страшное и зловещее. Меж тем кто-то прежде ворвавшийся путался в переходах, тяжко дышал, бился о двери и, спотыкаясь, шептал:

– Где ты! где же ты наконец… я наконец сделал все, что ты хотела… ты свободна… вдова… наконец я тебя заслужил.

Холодные мурашки, бегавшие по телу генеральши, скинулись горячим песком; ее горло схватила судорога, и она сама была готова упасть вместе с Ларисой и Бодростиной. Ум ее был точно парализован, а слух поражен всеобщим и громким хлопаньем дверей, такою беготней, таким содомом, от которого трясся весь дом. И весь этот поток лавиной стремился все ближе и ближе, и вот еще хлоп, свист и шорох, в узких пазах двери сверкнули огненные линии… и из уст Лары вырвался раздирающий вопль.

Пред ними на полу вертелся Жозеф Висленев, с окровавленными руками и лицом, на котором была размазанная и смешанная с потом кровь.

– Убийца! – вскрикнула страшным голосом Лара.

Глава восемнадцатая

Соломенный дух

Когда господа выехали смотреть огничанье, на дворе уже стояла свежая и морозная ночь. Ртуть в термометрах на окнах бодростинского дома быстро опускалась, и из-за углов надворных строений порывало сухою студеною пылью. Можно было предвидеть, что погода разыграется; но в лесу, где крестьяне надрывались над добыванием огня, было тихо. Редкие звезды чуть мерцали и замирали; ни одна снежинка не искрилась и было очень темно. Стороннему человеку теперь нелегко попасть сюда, потому что не только сама поляна, но и все ведущие к ней дороги тщательно оберегались от захожего и заезжего. С той минуты, как Сухому Мартыну что-то привиделось, досмотр был еще строже. В морозной мгле то тихо выплывали и исчезали, то быстро скакали взад и вперед и чем-то размахивали какие-то темные гномы – это были знакомые нам сторожевые бабелины, вооруженные тяжелыми цепами. Чем ближе к Аленину Верху, тем патрули этих амазонок становились чаще и духом воинственнее и нетерпеливее. Дело с огнем не ладилось. С тех пор, как Сухой Мартын зря перервал работу, терли они дерево час, трут другой, а огня нет. Засинеет будто что-то на самой стычке деревьев и даже сильно горячим пахнет, а огня нет. Мужики приналягут, сил и рук не щадят, но все попусту… все сейчас же, как словно по злому наговору, и захолоднеет: ни дымка, ни теплой струйки, точно все водой залито.

– Дело нечисто, тут что-то сделано, – загудел народ и, посбросав последнее платье с плеч, мужики так отчаянно заработали, что на плечах у них задымились рубахи; в воздухе стал потный пар, лица раскраснелись, как репы; набожные восклицания и дикая ругань перемешивались в один нестройный гул, но проку все нет; дерево не дает огня.

Кто-то крикнул, что не хорошо место.

Слово это пришлось по сердцу: мужики решили перенести весь снаряд на другое место. Закипела новая работа: вся справа перетянулась на другую половину поляны; здесь опять пропели «помоги святители» и стали снова тереть, но опять без успеха.

– Две тому причины есть: либо промеж нас есть кто нечистый, либо всему делу вина, что в барском доме старый огонь горит.

Нечистым себя никто не признал, стало быть барский дом виноват, а на него власти нет.

– Это баре вредят, – проревело в народе.

Сухой Мартын изшатался и полуодурелый сошел с дерева, а вместо него мотался на бревне злой Дербак. Он сидел неловко; бревно его беспрестанно щемило то за икры, то за голени, и с досады он становился еще злее, надрывался, и не зная, что делать, кричал, подражая перепелу: «быть-убить, драть-драть, быть-убить, драть-драть». Высокие ели и сосны, замыкавшие кольцом поляну, гудели и точно заказывали, чтобы звучное эхо не разносило лихих слов.

Неподалеку в стороне, у корней старой ели, сидел на промерзлой кочке Сухой Мартын. Он с трудом переводил дыхание и, опершись подбородком на длинный костыль, молчал; вокруг него, привалясь кто как попало на землю, отдыхали безуспешно оттершие свою очередь мужики и раздраженно толковали о своей незадаче.

Мужики, ища виноватого, метались то на того, то на другого; теперь они роптали на Сухого Мартына, что негоже место взял. Они утверждали, что надо бы тереть на задворках, но обескураженный главарь все молчал и наконец, собравшись с духом, едва молвил: что они бают не дело, что огничать надо на чистом месте.

– Ну так надо было стать на поле, – возразил ему какой-то щетинистый спорщик.

– На поле, разумеется на поле: поле от лешего дальше и богу милее: оно христианским потом полито, – поддержал спорщика козелковатый голос.

– Лес богу ближе, лес в небо дыра, – едва дыша отвечал Сухой Мартын, а против лешего у нас на сучьях пряжа развешана.

– Леший на пряжу никак не пойдет, – проговорил кто-то в пользу Мартына.

– Ему нельзя, он если сюда ступит, сейчас в пряжу запутается, – пропел второй голос.

– Ну так надо было стать посреди лесу, чтобы к божьему слуху ближе, – возразил опять спорщик.

– Божье ухо во весь мир, – отвечал, оправляясь, Мартын и зачитал искаженный текст псалма: «Живый в помощи Вышняго».

Это всем очень понравилось.

Мужики внимали сказанию о необъятности божией силы и власти, а Сухой Мартын, окончив псалом, пустился своими красками изображать величие творца. Он описывал, как господь облачается небесами, препоясуется зорями, а вокруг него ангелов больше, чем просяных зерен в самом большом закроме.

Мужики, всегда любящие беседу о грандиозных вещах, поглотились вниманием и приумолкли: вышла даже пауза, в конце которой молодой голос робко запытал:

– А правда ли, что бог старый месяц на звезды крошит?

– Неправда, – отвечал Мартын.

– Чего он их станет из старого крошить, когда от него нам всей новины не пересмотреть, а звезды окна: из них ангелы вылетают, – возразил начинавший передаваться на Мартынову сторону спорщик.

– Ну, это врешь, – опроверг его козелковатый голос. – На что ангел станет в окно сигать? Ангелу во всем небеси везде дверь, а звезда пламень, она на то поставлена, чтоб гореть, когда месяц спать идет.

– Неправда; а зачем она порой и тогда светит, когда месяц яснит?

Астроном сбился этим возражением и, затрудняясь отвечать, замолчал, но вместо его в тишине отозвался новый оратор.

– Звезда стражница, – сказал он, – звезда все видит, она видела, как Кавель Кавеля убил. Месяц увидал, да испугался, как християнская кровь брызнула, и сейчас спрятался, а звезда все над Кавелем плыла, богу злодея показывала.

– Кавеля?

– Нет, Кавеля.

– Да ведь кто кого убил-то: Кавель Кавеля?

– Нет, Кавель Кавеля.

– Врешь, Кавель Кавеля.

Спор становился очень затруднительным, только было слышно: «Кавель Кавеля», «нет, Кавель Кавеля». На чьей стороне была правда ветхозаветного факта – различить было невозможно, и дело грозило дойти до брани, если бы в ту минуту неразрешаемых сомнений из темной мглы на счастье не выплыл маленький положайник Ермолаич и, упадая от усталости к пенушку, не заговорил сладким, немного искусственным голосом.

– Ух, устал я, раб господень, устал, ребятушки: дайте присесть посидеть, ваших умных слов послушать.

И он, перекатясь котом, поместился между мужиков, прислонясь спиной к кочке, на которой сидел Сухой Мартын.

– О чем, пареньки-братцы, спорили: о страшном или о божественном; о древней о бабушке или о красной о девушке? – заговорил он тем же сладким голосом.

Ему рассказали о луне, о звездах и о Кавеле с Кавелем.

– Ух, Кавели, Кавели, давние люди, что нам до них, братцы, божий работнички: их бог рассудил, а насчет неба загадка есть: что стоит, мол, поле полеванское и много на нем скота гореванского, а стережет его один пастух, как ягодка. И идет он, божьи людцы, тот пастушок, лесом не хрустнет, и идет он плесом не всплеснет и в сухой траве не зацепится, и в рыхлом снежку не увязнет, а кто да досуж разумом, тот мне сейчас этого пастушка отгадает.