К тому же заупрямился и сам «Подменыш», как его про себя давно величал Палецкий. Случайно узнав, что его брата собираются не просто сместить, но убить, он твердо заявил о своем несогласии.
— Не будет счастья ни мне, ни державе нашей, если начинать с этого, — решительно заявил он.
Робел еще юноша — как ни крути, а князь перед ним, да еще из самых что ни на есть первейших, потому и чувствовал себя перед ним больше прежним Третьяком, чем Иоанном, но держался твердо, чтобы боярин не приметил его слабости.
— И в святых книгах тако же речется: «Какою мерою мерите, такою же отмерится и вам». И Федор Иоаннович, — в знак уважения к усопшему учителю, поминая его имя вслух, Иоанн теперь произносил его имя и отчество по великокняжески, — тако же сказывал: «За доброе жди добра, за худое — зла».
— Сказывать можно всякое, — досадливо поморщился Палецкий. — В народе сболтнут — недорого возьмут.
— Народ оное из святых книг поял, — вмешался в беседу отец Артемий. — В них же реклось: «Скажите праведнику, что благо ему, ибо он будет вкушать плоды дел своих; а беззаконнику — горе, ибо будет ему возмездие за дела рук его».
— Тогда получается, что для одного царского стола слишком много седалищ, — хмыкнул Палецкий. — А удалять — куда его удалишь? В келью засунуть — слухи пойдут. С ними что тогда делать? Опять же недовольные непременно сыщутся и в один светлый денек ка-ак…
— А избушка на что? — перебил его Третьяк. — В ней и тепло, и сухо, и уютно, и покойно.
— А я своим мнихам из пустыни бдить на ним поручу, — добавил отец Артемий. — То им урок будет.
Палецкий вздохнул. Сам он, будь его воля, вообще бы не стал допускать к решению дальнейшей судьбы сидевшего ныне на троне царя никого из присутствующих, но тем самым он жестоко оскорбил бы Подменыша, который упрямо настаивал на том, чтобы подключить к обсуждению всех, кто находился с ним в это время. К тому же юнец оказался достаточно хитер и заговорил об этом первым и при всех, а когда Палецкий многозначительно указал одними глазами на ратников и отца Артемия, лишь отмахнулся:
— Если им не верить, тогда и вовсе никому не верить. А без веры как жить на белом свете? Так что пусть слушают. Дело непростое, и келейность тут ни к чему. Уж больно о важном речь идет, так что пущай каждый свое слово скажет, чтоб соборно получилось, — и вновь процитировал: — «Начало всякого дела — размышление, а прежде всякого действия — совет».
«Ишь, как насобачился», — подивился Палецкий, но вслух остерег:
— Помене надобно бы тебе словеса святых отец приводить, особливо первый год, не то вмиг разницу приметят.
В целом же результатами учебы он был доволен. Ныне одна лишь одежка носила какое-то отличие между этим и тем, что в Москве. Пускай она была не холопья — расстарался Дмитрий Федорович, благо что его сыны, если не считать прикованного к постели Бориски, все как один постарше были — однако ж не царская.
Но одежка что — ее поменять пустяшное дело. Зато все остальное взять — вылитый государь. Выступает неспешно, хотя и не чинясь, жесты полны уверенности, идущей изнутри, взгляд открытый, внимательный, голова откинута назад, но тоже в меру — без излишней надменности, но и с сохранением достоинства. По всему видно — не Третьяк перед ним стоит — не меньше боярского сына, да из набольших.
А говорит как — заслушаешься. Речь ведет неторопливо, ровно кирпичики укладывает, да так славно выходит, один к одному, один к одному. Ни щелочки меж ними, ни зазора. И Палецкий неожиданно поймал себя на мысли, что и сам-то он совсем иначе с Подменышем говорит. К Третьяку Дмитрий Федорович обращался ласково, но с некоторой долей покровительства, и самую чуточку усмешливо. А как иначе? Холоп, он и есть холоп.
Теперь же и слова приходится подбирать, чтоб ненароком не обидеть да не оскорбить, и такт соблюдать, и возражать с опаской. «Да и надо ли перечить? — подумал он. — Чего же лучше, коль у меня в руках не просто государева тайна окажется, но еще и доказательство того, что я не лгу, если мне когда-нибудь захочется тайну эту открыть. Опять же коли он даже соперника своего порешить не хочет, то, стало быть, и на хранителя тайны покуситься не посмеет. И впрямь пускай живет Иоанн. Вот только Воротынский что скажет? — озабоченно подумал боярин, но тут же отмахнулся от этой мысли. — Потом с ним обговорим. Вот только…»
— Быть по-твоему, государь, — склонил Дмитрий Федорович голову в знак повиновения. — Только тогда по твоим словам выходит, что и царицу надо оставить в живых, — хмыкнул он и вновь промахнулся.
Он-то предполагал своим убойным аргументом сразить спорщиков наповал. В самом деле, если всем прочим легкую несхожесть во внешности и в поведении царя еще можно объяснить некими душевными терзаниями и глубоким раскаянием в неправедной жизни, а слуг и вовсе заменить на новых, то в постели царица раскусит Подменыша в первую же ночь — поди догадайся, как тот, подлинный, себя с ней вел. Выходило, что уж кого-кого, а ее, хочется того или нет, убрать придется. Вдобавок внезапная смерть Анастасии еще больше помогла бы объяснить различия, которые пусть и еле заметные, но имелись. Мол, переживает государь, вона у него какая беда приключилась. То есть одной стрелой можно было убить сразу двух зайцев.
Ему же в ответ твердо заявили, что да, выходит именно так, поскольку об убиении царицы так же не может быть и речи.
Но здесь Дмитрий Федорович собирался стоять на своем до конца, потому как помимо явной причины — и впрямь оставлять царицу в живых представлялось крайне опасным — была еще и тайная, о которой ведал только он один. Очень уж ему хотелось выдать за овдовевшего царя свою дочку Ульяну. Не залежалый товар хотел сбыть с рук Палецкий, а самый что ни на есть первейший — только-только доспела девка. Шестнадцати годков еще не исполнилось, а уж по стати и миловидности с любой потягаться может. И умом господь не обидел, и дородством, и повадками. По дому идет — словно пава плывет. Словом, ни одного изъяна, как ни придирайся. А уж ему-то самому вместе с сынами как славно было бы — шутка ли, царский тесть и родные братья царицы.
Палецкий даже всю свою отчаянную затею в сторону отставил бы, если б тот, что в Москве, на смотринах его дочь выбрал. Но нет, не вышло, а теперь еще и этот ломается. Помалкивавшие Ероха и Стефан Сидоров тоже всем своим видом показывали, что не одобряют убийства, а Леонтий Шушерин, зарумянившись от гнева, пошел еще дальше, заявив, что начинать все с крови не по-христиански.
«Спелись они, что ли», — подумал князь, хмуро поглядывая на Подменыша и стоявшего подле него здоровяка Шушерина. Пришлось сказать напрямую про постель и ехидно поинтересоваться, каким именно образом Иоанн Васильевич собирается повторить поведение Иоанна Васильевича, о котором он ни сном ни духом.
— А он… часто… ну… посещал ее? — краснея, полюбопытствовал Иоанн.
— Тут одного медового месяца за глаза хватит, — отрезал Дмитрий Федорович. — А в этом деле одинаковых нет, — откровенно рубил он. — Целуем, и то по-разному, а уж о прочем и вовсе говорить нечего. Ты что же — хочешь, чтобы она в первую же ночь крик подняла?
— Я… попробую… — выдавил Иоанн. — Опять же и монастырь ежели что имеется. Батюшка мой, помнится…
— Чрез двадцать годков, и то яко неплодную, — отчеканил Палецкий. — А спустя всего полгода после свадебки тебе на то благословения никто не даст.
— А может, и выйдет что, — заупрямился Иоанн.
— Так ведь коли не выйдет, о чем-либо ином думать поздно станет, — возмутился Палецкий. — Так что тут не пробовать надобно, а надежно все учинять.
— Пяток дней у меня будет — ведь никто после такого раскаяния меня в постель нудить не станет, — рассудительно заметил Иоанн.
— Хорошо, — кивнул еле сдерживающий себя Дмитрий Федорович. — Пяток дней — это хорошо. Но для надежности лучше седмицу, — и пояснил, не дожидаясь удивленного вопроса: — За седмицу мы всяко успеем до Литвы добраться, потому как на Руси нам боле делать нечего. Да и там спасенье то ли сыщем, то ли нет, ибо Жигмунд ихний с державой твоего братца ныне в замирье вошел и из-за такой малости, как мы, рушить его не станет.