Изменить стиль страницы

– Куда ты направляешься? – спросила она.

Мне всегда было трудно держать рот на замке, даже в более спокойные времена, но в этой женщине было что-то такое, что мне захотелось рассказать ей все. И тут в моей голове зазвучал маленький звонок тревоги. Это было экстратрудно, я хочу сказать, действительно трудно, хуже, чем если никто не знает, что ты преуспел в чем-то, в чем ты действительно преуспел. У меня также было чувство, что она сама когда-то могла вот так сбежать или выйти замуж по любви, отказаться от большого наследства, как однажды сделала моя мама (у нее до папы был другой муж). Но я осадил себя. Держать рот закрытым почти ранило меня физически. Я чувствовал ее в своей груди, эту штуку, которая хотела себя обнаружить.

– В центр, – сказал я. Я думал, если она будет подталкивать меня, я скажу, что на автобусную станцию, тогда она спросит, а куда потом, и все выйдет наружу. Но она не стала. Может быть, она считала, что невежливо задавать незнакомцу так много вопросов.

Она набрала номер и заказала такси, и мы посидели немного, я все оглядывался и говорил ей, как мне нравится дом, говорил, что он напоминает мне мой старый дом на Форест-Хилл-роуд.

– Что с ним случилось? – спросила она.

– Его продали.

– Должно быть, это было трудно.

– Это была большая ошибка, – сказал я. – Большая ошибка.

– Ну, я убеждена, что на то были причины.

Я был чрезвычайно близок к тому, чтобы рассказать ей, я просто знал,что могу доверять ей.

– А вот и твое такси, – сказала она.

Теперь я точно был уверен, что ей грустно смотреть, как я ухожу. Такой большой, пустой, прекрасно пахнущий дом, и только одна она.

Женщина открыла парадную дверь.

– Хорошо бы тебе надеть пальто, – сказала она. – Уже давно не лето. – Она потерла руки и вроде как наклонилась и выглянула на улицу.

– Скажите это снова.

Она закрыла за мной дверь, и я вышел на дорожку. Добравшись до ограды, я обернулся через плечо. Она смотрела мне вслед через окно и помахала мне. Я помахал в ответ. Помните то время, когда я приехал повидать Скарлет? Когда я уходил на следующее утро, я прошел по коридору, вошел в лифт и оглянулся посмотреть, там ли она еще. Но она уже скрылась. Я не хотел раздувать из этого большого дела, я хотел расстаться на хорошей ноте, но у меня возникло чувство, просто на долю секунды, что если я ей действительно, действительно нравлюсь, она должна была бы быть все еще там. У меня всегда было такое чувство. Полагаю, я уже тогда должен был догадаться. Не то чтобы это что-то изменило. Нет, Скарлет понравилась бы мне, несмотря ни на что.

Ну, в любом случае с этим покончено, подумал я и влез в такси.

Автобусная станция в Торонто – не то место, куда бы стоило привести любимую девушку. Я имею в виду, что она несколько суетливая и депрессивная. Я знаю, мои слова звучат как козлиные, но там на самом деле полно людей, они сидят повсюду, багаж перевязан веревками, и барахло вываливается из картонных коробок, кругом накурено, окурки бросают прямо на пол. Отвратительно. Просто невозможно себе представить, чтобы эти люди ехали в какое-нибудь милое местечко, только в дерьмовый маленький городишко на севере, где они усядутся в какой-нибудь слишком ярко освещенной кухне и станут курить сигареты, и им нечего будет сказать человеку, которого они приехали навестить, уже через пять минут после прибытия. Я знаю, что это правда, потому что у нас в коттедже был параллельный телефон, и иногда летом я осторожно брал трубку, закутывал микрофон полотенцем, так чтобы не было слышно, как я дышу, и подслушивал телефонные разговоры деревенских жителей. Им вечно нечего было, черт возьми, сказать друг другу, эта оглушительная тишина, и потом одна, например, говорит, ну, наверное, я лучше пойду постираю, и снова большая пауза, а какая-то женщина на другом конце говорит «да», и никто, черт возьми, ничего не делает, ни трубку не повесит, ни чего-то еще, просто сидят вот так, в оглушительной тишине, а я думаю, черт меня побери. Не верьте в это дерьмо, когда слышите, что деревенские – лучшие человеческие существа на земле. Потому что это чушь, у них самая тягучая и досадная жизнь, какую только можно себе представить.

В любом случае автобусная станция была заполнена этими людьми, у некоторых были транзисторы, игравшие музыку кантри, ту, где ребята поют себе под нос, настоящая дерьмовая музыка. Я перетащил гребаный чемодан на скамью, синюю от сигаретного дыма, и пошел в кассу.

– Могу я купить билет до Буффало? – сказал я, считая, что Буффало – это ближайший американский город.

– Туда и обратно?

– Только туда.

Парень посмотрел на меня, не могу сказать почему, и спросил:

– У вас есть удостоверение личности?

– Да.

– Вам оно понадобится на границе. Билет стоит пять долларов и двадцать пять центов. Автобус отправляется через час.

Полагая, что копы уже могут меня искать, как будто Е.К. натравил их на меня, и если это так, то автобусная станция будет первым местом, куда они явятся, я стащил двухтонный чемодан с лавки, выволок его на улицу, нашел местечко в тени под стеной и остался стоять там, глядя, как мимо проезжают автомобили. На углу прохаживались проститутки. Печальный старый человек подошел и заговорил с ними. Господи Иисусе, подумал я, не хотел бы я так закончить, на таком углу. Я просто не мог понять, как много людей живут такой дерьмовой жизнью. Почему все не убегают прочь, как я. Не поедут на юг во Флориду. Не приобретут загар. Не начнут все заново.

Все равно.

Так я стоял, высматривая полицейские автомобили, я имею в виду это свойство человека вроде меня, который вырос в местечке, подобном Форест-Хилл, и ходил в школу в местечке вроде Верхней Канады. Я хочу сказать, что у меня есть это чувство, его прививают очень рано, что есть такая штука, словно большая муха, которая вьется над головой, она всегда здесь, просто реет, и все, и если ты оказываешься вдруг неудачником, она набрасывается на тебя – и бац, как эти бедные хреновы оленьи мухи в гараже. Просто бац, и все. И тебе конец. Как тому бедняге Филиппу Фостеру, которого исключили за то, что он поджег вековое дерево. Я видел, как он шагал через двор на следующее утро, голова опущена, люди смотрят на него, словно он идет на казнь. Пугало уже одно то, что ты смотришь на него и думаешь, это мог быть я, благодарение Богу, что это не я, и даешь себе обещание, что будешь следить за собой, делать домашние задания, перестанешь болтать в классе, не возьмешь в рот спиртного, пока это не будет разрешено по закону. И куда он делся, этот мальчишка, которого исключили? Я никогда не видел его больше, это было так, как будто он упал с края земли.

Это было страшно, все это, мысль о том, что тебя могут вышвырнуть, что ты больше не будешь испытывать чувства принадлежности. Весной по воскресеньям, дважды в год у нас был церковный парад, мы все одевались в синие волосатые формы, с винтовками, беретами и гетрами, и начищенными пуговицами, и ремнями, и маршировали по Церковной улице, барабаны били и хлопали, звук эхом отражался от зданий, толпы народу стояли на тротуаре, глядя на нас, и мы чувствовали, что мы – сливки хренова общества, глядя, как эти тряпожопые мальчишки показывают на нас, насмехаются, притворяются, что маршируют, и мы думали все время, что они просто ревнуют, что они сами хотели бы пойти в такую школу, где тебя одевают как солдата и где ты маршируешь на глазах у всего мира, четыре сотни ребят маршируют по улице одновременно. И все – принадлежность. Принадлежность чему-то. У тебя возникает такое чувство, что, если ты сделаешь неверный шаг в любом направлении, в ход пойдет мухобойка, и следующее, что ты будешь знать, – это что ты стоишь на краю дороги с грязным лицом, глядя, как другие мальчишки маршируют мимо. Думая, боже, какие козлы, но втайне желая быть одним из них.

Вот такая чушь. Дерьмовая собачья чушь.

Стоя в тени, я видел, как большой серебряный автобус, качаясь взад-вперед, свернул с Бэй-стрит и въехал из-за угла на станцию. Двери со свистом открылись. Я знал, что это тот автобус. Я подождал, пока народ выйдет, а потом заторопился к нему. В автобусе был только водитель.