Зависть к Май была черной и горячей, она росла год от года, глубоко укоренившись внутри меня. Я наблюдала за ней с того дня, когда мы пошли в первый класс школы на улице Соле. И с тех пор не могла насмотреться на ее лицо, похожее на ослепительно белую бумагу. Мне хотелось забраться под эту туго натянутую белую кожу, посмотреть ее резким черным взглядом, пробраться внутрь нее и стать ею, чтобы все вокруг принимали меня за нее.
Я обняла подругу за плечи, перегнувшись через столик, и оглядела кафе с официанткой и мужчиной в сером пиджаке.
— Вы только посмотрите, как она строит глазки… — сказала Май и захихикала. — Настоящая шлюха.
— Что ты имеешь в виду? — не поняла я.
— То, что сказала, — отрезала Май, дав понять, что не собирается продолжать.
Иногда я думала, что мой пристальный взгляд может уничтожить ее. Ее белая бумажная кожа неожиданно разорвется на кусочки или совсем рассыплется от моих взглядов и от того, что я знаю про нее все: как она выглядит, когда ест, бежит, спит или занимается спортом, смеется, кричит и плачет.
Ростом Май гораздо меньше меня. Со временем я стала чувствовать, как ее лицо, волосы и узкие голени становятся моими. Когда она потела или мерзла, с моим телом происходило то же самое, исключение составляло ее неумение плавать. Тогда я просто пыталась помочь ей. Снисходительный взгляд мадам Моро надолго задерживался на ее дрожащих фиолетовых губах и черных волосах, прилипших к круглому лицу. Май неуклюже бултыхалась в бассейне, сверкая глазами, похожими на черные бездонные дыры в зеленой воде. Я плавала быстрее и лучше, поэтому всегда была ее спасательным кругом. Я ненавидела мадам Моро.
Когда я проводила с Май целый день, то думала, что выгляжу, как она, и, случайно увидев себя в зеркале, подпрыгивала от удивления. Я совсем не помнила собственные рыжие, как огонь, волосы, веснушки и голубые глаза — это была не моя внешность. У меня появлялись прямые черные волосы, собранные в хвост, узкие черные глаза и полные губы.
Позднее я продолжала воображать себя именно с такой внешностью, хотя прошли годы и мы с Май виделись очень редко. Я часто ощущала ее присутствие рядом с собой. Хотя в основном я гуляю сейчас одна, но представляю себе, как мы идем вместе. Две худенькие азиатские девчонки, сильно накрашенные, на высоких каблуках. Я по-прежнему не могу насытиться ею, а она пристально смотрит на меня бездонными матово-черными глазами без отражений и ожиданий. Таким взглядом я смотрю на мир.
Май встала. Я снова попыталась ее удержать. Ее волосы упали на лицо, она засмеялась, и глаза еще больше сузились.
— Пусти. — Она наступила мне на ногу, и я отстала.
Май накинула на плечо рюкзачок и, помахав мне, поспешила на улицу. Через окно я видела, что она смеется. Мои ноги были холодными как лед, кеды и гольфы промокли. Май исчезла в подземелье метро. Я подумала, что Астрид уже уехала и, значит, ей не удастся поговорить с Май. Никогда не удастся — ни с Май, ни с ее братом. И пусть она вообще не вспомнит о том, что месье Кастег сказал ей про меня, мое сочинение и мое дурацкое домашнее задание.
Вдруг я поняла, что принесу завтра на урок.
Что-то в уходившей Май заставило меня вспомнить о витрине, мимо которой я возвращалась из школы домой. Там посреди медалей, чашек и пыльного антиквариата на подставке стояла птица. Каждый день она смотрела на меня блестящими фарфоровыми глазками, словно ждала.
«Эта чайка — из Швеции, — скажу я одноклассникам завтра, — ее подстрелил мой дедушка, когда она собиралась нырнуть за салакой… Это было возле нашего летнего домика».
Я уже видела, как поднимаю руку с его табельным пистолетом над головами одноклассниц. Навожу его на круглую стеклянную лампу на потолке, зажмуриваю один глаз и нажимаю на спусковой крючок. В этот момент я почувствовала, что дед стоял за моей спиной.
Он стоял на удденской скале с маленьким пистолетом в своей большой руке. На нем была полицейская форма. Та, которую я так ни разу и не увидела. Солнце сверкало в воде, чайки кричали над его головой. И хотя дедушка никогда так не стоял, я четко представляла себе эту картину, видела, как он поднимает руку, направляет пистолет на большую, машущую крыльями птицу и нажимает на спусковой крючок. Раздается выстрел, лампа в классе разбивается, стекло сыплется вниз на кричащих девочек за партами.
Я прямо сейчас куплю эту чайку и завтра устрою настоящий спектакль. А потом выброшу ее в мусорный контейнер, набитый окурками и липкими обертками от фастфуда, — ни в чем не повинное чучело. Красивую птицу с бело-серым оперением, которую воскресили на пыльной витрине в подобии ее последнего полета над бесконечным блеском. За мгновенье до выстрела она, расправив крылья, была самой красивой и самой свободной, словно знала, что летит навстречу смерти. Больше никогда не издаст она свой одинокий крик, выплескивая вселенскую режущую тоску. А останется лежать мертвая и пустая среди хлама и мусора.
Сестра остановилась передо мной, не в силах больше терпеть, и раскрыла ладонь. Кузнечик медленно расправил длинные лапки и спрыгнул. Астрид долго вытирала руку о рубашку; я знала, как хрупкие лапки насекомого раздражали кожу влажной ладони, будто желая проколоть ее насквозь.
Руку можно было сжать. Очень хотелось это сделать. Я понимала этот знакомый мне страх не удержаться, чувство, которое не требовалось обсуждать. Нам вообще редко приходилось с сестрой что-то друг другу объяснять.
В детстве каждый август мы с родителями ездили на машине отдыхать. Иногда в Италию, иногда в Бельгию, Нидерланды, но чаще всего на юг, на побережье Атлантики, в Пиренеи и Испанию. В общем, подальше от севера, по которому я еще чувствовала какую-то тоску.
В машине всегда было жарко, мы никогда не бронировали отель, потому что нам хотелось приключений. Чтобы нас с сестрой не укачивало на заднем сиденье, мы вязали.
В те вечера, когда не удавалось найти свободных номеров в гостинице или мотеле, мы спали в машине и на рассвете вновь отправлялись в путь. А если везло, то ночевали в гостиницах — после поездок все номера сливались в памяти в одну комнату. Днем мы дремали где-нибудь в тени, а по вечерам подолгу ужинали в маленьких уличных кафе и ресторанчиках. Мама говорила — как здорово, что у нас нет своего летнего дома, нам не нужно его содержать, прибирать, делать ремонт, готовить еду каждый вечер. Вместо этого мы могли остановиться на ночь в понравившемся месте, перекусить, отдохнуть и продолжать путь. Мы были вольны делать, что захотим.
В Пиренеях столь расслабленное настроение, однако, изменилось: родители умолкли, стали серьезными. Как будто огромные горы и густая зелень пробудили в них тоску по тем местам, где они когда-то были, и временам, которые никогда не вернуть.
Но сложные для произношения баскские топонимы, как обычно, ускользали из памяти родителей, и мы редко ехали туда, куда надо. Следуя по неправильному маршруту, мы побывали в красивых маленьких деревушках, на незабываемых водопадах, реках и ручьях, в ресторанах и постоялых дворах с тенистыми патио, где можно было перекусить и отдохнуть в тишине и прохладе. Однако не их мы искали, они лишь отдаленно напоминали те места, которые родители когда-то посетили и куда по каким-то причинам хотели вернуться. Там не было ничего особенного. Мама и папа испытывали благоговейный трепет только потому, что однажды побывали там в молодости.
Они крутили и вертели карту у себя на переднем сиденье. Машина, казалось, падала с узкой дороги. Споры сопровождались сильными эмоциями, горы становились все опаснее и темнее. Сбивающие с толку «р», «х» и «з» в названиях свивались в клубок с потрясающими видами, серпантином шоссе, бубенчиками на пасущихся коровах. Все смешалось вокруг нас, я устала и вспотела, ноги распухли и стали огромными, я больше не могла смотреть вперед. Взгляд застревал на мамином затылке, в ее рыжих прядях, на руках, которые держали карту. Я ненавидела картину, которая появлялась в лобовом стекле, папины руки на руле, мамины колени, ее голос, молочный цвет кожи. Я хотела открыть дверь и убежать далеко к деревням и рекам, которые никто раньше не видел, убежать туда, где нас не смогут достать тени прошлого, в края, которые я не захочу больше увидеть, убежать далеко-далеко от них троих.