Наконец он подошел к Соньке, некоторое время виновато смотрел на нее, затем вдруг рухнул на колени. Обхватил ее ноги и начал их целовать.
— Мама, прости… Если сейчас дашь в морду, я скажу спасибо! Вдарь меня, мама! Вдарь, прошу!
Она подняла его лицо, посмотрела на него мягко и любовно, после чего стала целовать жадно, ненасытно:
— Любимый… Любимый мой. Вернулся. Я уже не надеялась. Счастье мое…
В соседней комнате металась в небольшой клетке обезьянка.
Кабак был небольшой и шумный. Привычный табачный дым, пьяные выкрики и короткие потасовки, грязные столы из грубых досок, терзающая душу скрипка, тяжелые хмельные лица — мужские и женские.
Штабс-капитан в тупом пьяном ступоре сидел в одиночестве за столом в самом углу кабака, мрачно смотрел в одну точку на столе, изредка механически подливая в стакан водку.
В помещении возник силуэт, никак не подходящий для такого заведения: в светлом костюме, с тростью в руке. Силуэт постепенно проявился в табачном дыму, — это был пан Тобольский. Он озирался, словно кого-то искал, что-то спросил у халдея, и тот показал на Горелова. Тобольский направился в его сторону. Штабс-капитан удивленно поднял голову, глядя на незваного элегантного гостя, молча взял бутылку, налил во второй стакан, пододвинул к пану.
— Пей…
Тот брезгливо огляделся на пьяную публику, крикнул, чтобы перекрыть кабацкий гвалт:
— Мне надо с вами поговорить. — В его речи проступал очевидный польский акцент.
— Говори.
— Здесь шумно! Можно или на улице, или в другом заведении?
— Нельзя. Говори здесь. — Штабс-капитан внимательно посмотрел в лицо Тобольского и неожиданно узнал его. — Я тебя знаю!.. Даже помню, где видел! Ты смотрел на мою дочь. Ненормально смотрел. Верно?
— Верно, — кивнул пан, подсаживаясь поближе. — Я следил за вами все эти дни.
Горелов сжал стакан жилистыми пальцами.
— Следил? Зачем?
— Ничего плохого. Просто мне нужно было с вами поговорить.
— Говори. О чем?
— О вашей дочери. То есть о пани Соне.
Штабс-капитан налил себе водки, опрокинул ее в рот.
— Пани Сони здесь нет. Она в нумерах с паном-дерьмом… — Он поднял на Тобольского печальные глаза. — Знаешь, ведь это я из-за него пью. Он залил мне в глотку вино, насильно залил… и теперь… пью.
— Так остановитесь. Зачем пить?
— Э-э, — пьяно повел головой Горелов. — Глупый ты человек. Как же я могу остановиться, если это не в моих силах? Хочу, очень хочу остановиться, но не могу. Понимаю, что погибну… но как перестать любить эту заразу?! — Он с силой смахнул со стола бутылку с водкой, стал плакать горько и безутешно. — Не могу… не могу в таком виде показаться перед доченькой. К тому же с нею теперь эта гадина… Вовчик!
Тобольский помолчал, думая о чем-то своем, затем произнес:
— Понимаю вас. Я тоже не могу ничего с собой поделать. Понимаю, что рано или поздно погибну, но не могу. Я безумен от любви к вашей дочери, пан.
Горелов поднял на него мокрые глаза:
— Так сильно любишь?
Пан извлек из кармана батистовый чистый платок, вытер выступившие слезы, высморкался.
— С того момента, как она вспыхнула перед моими глазами, я потерял покой, сон, смысл жизни. Она — единственный мой смысл! Я следую за нею, как тень, я преследую ее. Она глубоко презирает меня. Даже, думаю, боится. Но я все равно не оставляю надежду, что когда-нибудь девочка смилостивится, поймет, что никто и никогда так любить ее не будет. И сжалится… тоже полюбит меня.
Штабс-капитан протянул к нему руку, принялся гладить по волосам:
— Бедный… Бедный ты мой. — Вытер слезы на щеках пана, с усмешкой признался: — Я ведь тоже ее люблю.
Тобольский выпрямился, отвел его руку. Горелов понял реакцию пана, улыбнулся:
— Нет, не так, как ты. Я люблю ее, как отец.
— Отец?
— Да, отец! Пусть даже неродной! Ведь у меня никого. Один… Помру — никто даже не вспомнит, что был такой человек. А может, и не человек вовсе. Пьяница.
Оба помолчали, неожиданно штабс-капитан предложил:
— Здесь море рядом. Пошли посмотрим на него ночью. Такую красоту ты в жизни не видел.
— Видел, — засмеялся Тобольский. — Встретил ее, теперь не могу забыть.
Мужчины засмеялись, поднялись из-за стола.
— У тебя деньги есть? — спросил Горелов.
— Много. Надо рассчитаться?
— Сделай одолжение. У меня ни копья. Все пропил, а доходов никаких. Даже милостыню никто не подает.
Пан Тобольский махнул халдею, тот мигом оказался рядом.
Штабс-капитан и Тобольский сидели на высоком берегу и любовались ночным светом, льющимся на бескрайнюю водную пустыню. Вяло набегали волны на берег, еле слышно доносился гудок парохода, а там вдали сверкала бесконечная вода, пугающая и завораживающая.
За окном уже плыла разбавленная слабым утром ночь, Сонька и Кочубчик не спали. Точнее, Володька дремал, а девушка рассказывала ему:
— Завтра мы идем в театр.
Володька удивленно икнул.
— Это куда?
— В театр. Посмотрим новую постановку.
— Не-е, в театр я не ходок. Засмеют кореша.
— Нужно, Володя. Меня ведет хвост. А раз меня, то и тебя.
Кочубчик мгновенно протрезвел:
— С чего ты взяла?
— Вижу. В гостинице, на улице — везде.
— Ну и чего делать?
— Говорю ж, пойдем в театр…
— Дура, что ли? Какой театр, когда нас пасут?!
Сонька нежно погладила его по голове:
— Слушай сюда. Мы пойдем в театр, а оттуда нас перебросят в другое место.
— В какое?
— На дно. На время, нам найдут причал.
Володя привстал, оперевшись на локоть:
— Мамка, ты куда меня тащишь? На кой хрен нам эти мансы? С чего ты взяла, что нас пасут?
— Утром выйдешь из номера, сам увидишь.
Кочубчик расстроено откинулся на подушку.
— Мне еще этого не хватало! Ну, мамка, влип я с тобой.
Она улыбнулась:
— Все будет путем. Со мной, Володя, не пропадешь.
— А макаку тоже возьмем в театр?
— Макаку заберет ее хозяин.
Когда уже засыпали, Кочубчик неожиданно поднял голову, спросил:
— А как хоть представление называется?
— «Гамлет».
— Смешное что-то?
— Очень. Спи.
Театр блистал позолотой, хрустальными светильниками, разодетыми дамами, торжественными, в черных фраках господами.
На Соньке было бледно-розовое платье с глубоким вырезом. Она и Кочубчик сидели совсем близко к сцене. Сонька вся растворилась в спектакле, в переживаниях, в театре. Кочубчик же страдал от жаркого шерстяного костюма, от тугого воротничка с бабочкой, от шумных, бесконечно хлопающих соседей, от непонимания происходящего на сцене.
Артист, играющий Гамлета, был молод, стремителен и красив. Он часто срывал бурные аплодисменты, страдал и падал на колени, отчего воровка подавалась вперед, забыв о публике и даже о Володе Кочубчике.
Рядом с Сонькой сидел тучный господин, увешанный уймой золотых цепей, брелоков, браслетов, часов. Его неуклюжие движения заставляли девушку изредка раздраженно отодвигаться, но театральное действо и игра главного героя снова захватывали воровку.
Наконец пошел занавес, зал, что называется, взорвался аплодисментами, зрители вставали с кресел. Кочубчик тоже привстал, он недоуменно и возмущенно смотрел на публику, затем толкнул Соньку:
— Чего это они?
— Боже, какой актер, — пробормотала та.
— Кто?
— Гамлет.
Актеры все выходили и кланялись, им бросали цветы и кричали: «Браво!» Поклонники буквально лезли на сцену, пытаясь прикоснуться к исполнителю главной роли.
Воровка тоже хлопала и тоже требовала выхода героя на авансцену. Неожиданно ее взгляд упал на часы соседа, болтающиеся над его карманом, — она ловко сорвала их и тут же изо всей силы бросила на сцену — прямо на Гамлета. Он поймал подарок, изумленно оценил его, послал Соньке воздушный поцелуй и несколько раз поклонился персонально ей.