— Ха-ха-ха! Ну ты отмочил! Ха-ха! Артист! — угорал он теперь уже на пару со своей достойной половиной. — Ой, не могу! Держите меня… Евгеша… кордон… тарификация, цветы…

«Вот сука, — думал я, — не верит».

— Ты что, здесь грузчиком пристроился? — наконец выдавил он, немного успокоившись. — Давно так не смеялся… ширмы, что ли, таскаешь? Лучше б к нам в институт шел, могу помочь, — высокомерно посмотрел на меня Пивоваров.

Общение с гастрольными лабухами не прошло для меня бесследно. Откуда вдруг взялась артистичность в движениях, когда я доставал удостоверение из кармана? Но мне стало искренне жаль своего бывшего одноклассника, отличника и любимца родителей, радость которого, испытанная при встрече со мной, сменялась дикой тоской, когда он читал по слогам вслух, отказываясь верить своим глазам и ушам:

— Ку-ра-ле-синс-кая фи-лар-мо-ния… артист… — и после небольшой паузы добавил, не поднимая глаз: — В… с…

— Высшей стажировки, — снисходительно бросил я. Это мы недавно проходили в Ленинграде стажировку на конкурсе детских коллективов. Кстати, Слава? — участливо спросил я его и хлопнул по плечу по-отечески, по-школьному, я бы даже сказал, по-товарищески. — Я что-то не понял, у вас в институте всем зарплату повысили?

Я убил своего бывшего одноклассника наповал, расстрелял его картечью в упор, из груди дымился свинец, а в глазах застыл навечно безмолвный вопрос: «Да что же это делается на белом свете? Если уж этот кенарь подъездный стал артистом высшей стажировки, то почему я до сих пор не Эйнштейн? Где мои симпозиумы, где мои открытия? Где цветы и шампанское? Почему меня не выносят от истощения нервной системы на руках мои ученики из лаборатории, когда я отдаю последние силы на благо науки?»

Они со мной даже не попрощались. Слава уходил, втянув голову в плечи, шаркая ногами по асфальту, жена — растерянно оглядываясь, а я смотрел вслед и думал: «Может, догнать, может, сказать, что я по-прежнему такой, каким он меня знал и не знал, может быть, ему станет от этого легче? За что же я его так стеклом в печень? Пусть продолжает радоваться достигнутому, пусть он останется отличником и дальше, мне-то не впервой стоять навытяжку и выслушивать нравоучения… и учиться жить у тех, кто не знает жизни, кто никогда ни в чем не нуждался и не рвал сочное мясо жизни прозрачными от голода зубами». — Слава! — закричал я ему вдогонку. — Постой!

Но он ухолил из моей жизни навсегда, молча, не оглядываясь, любимец учителей, своих и чужих родителей… жалкий завистник.

С ним уходила моя юность, мое небезгрешное прошлое. Юность, постой, не уходи!

* * *

Как ни странно, (с получением корочки) жизнь действительно изменилась. Теперь я стоял, как равный, на служебном крыльце филармонии и гундосил со всеми подряд про заезжих лабухов и их любовниц, про бемоли и мажоры, про третьи патетические и четвертные и еще черт знает про что, о чем не имел ни малейшего понятия. Теперь я снисходительно кивал с крыльца знакомым и на их вопрос, что я здесь делаю, небрежно отвечал: «Да так, лабаю на сцене в „черном“.

* * *

— Куда? — перед самым нашим отъездом в неописуемом изумлении взмахнул руками Яков Давыдович. — В Чертоозерск? Евгеша! — сделал он страшное лицо, обращаясь ко мне. — Почему же вы раньше не сказали?

— Думал, вы знаете, — пожал я плечами, залезая в автобус под возбужденные писки Елены Дмитриевны: «Какой ужас! Мы опоздаем на самолет! Быстрее, ну я вас умоляю, быстрее!»

— Володя! — заволновался Школьник, кидаясь к Закулисному. — Нам же там лабать пять палок! Передайте привет Сусику.

— Какому Сусику? — уже отъезжая, закричал Закулисный.

— Как! Что? — ужаснулся Школьник, чуть не падая в обморок. — Вы не знаете Сусика из Чертоозерска? Веня, Гудок… вы слышали? — закатил глаза Яков Давыдович. — У меня там норма, Сусик сидит на «кустах», если Закулисный завалится, к нам не придет зритель! Горох, догоните его, скажите ему…

— Яков Давыдович, — поморщился Горох, провожая нас долгим мудрым взглядом. — Уже за то, что я узнал от вас про какого-то там Сусика, который пасется на «кустах», берет в лапу и без него не делается ни один спектакль, уже только за эту информацию я должен отсидеть не меньше года, а вы мне, по дружбе, хотите накинуть еще лет девять… Вы уж, Яша, что-нибудь одно…

— Веня, Гудок! — воскликнул ужасным голосом Школьник. — Толя, за что вы меня так не любите? Вы же не знаете Сусика! Это такой души человек, все, что ему нужно, — это обвешаться блестящей мишурой и немножко внимания!

— Сусик — шикарный администратор! — любуясь своим перстнем, важно произнес Гудок. — В Питере, восемь лет назад, на смотре, стол комиссии в «Европе» на девять «кать» накрыл! Такую лажу даже вы, мой друг, не сумели бы протащить. Правда, Веня?

— Ну… — неопределенно протянул Веня, боясь обидеть своего друга.

— Не протащил бы! — уверенно пробасил Гудок. А Сусик протащил.

— Я бы не протащил? — заволновался Школьник. — Имею всем вам сказать, что Сусик еще из-под стола ябедничал, когда у меня комиссия в «Астории» на столах танго два дня танцевала при свечах.

— Яша, Сусик — шикарный администратор, повторил торжественно Гудок. — Он старше вас на год.

— Веня! Клянусь твоими билетами! — не выдерживает Яков Давыдович. — Я сейчас не знаю, что сделаю с нашим другом, я не спорю, Сусик — хороший администратор, но то, что он выглядит старше меня лет на пять, — это знают все!

Школьник внезапно успокоился и, глядя на Гороха, печально вздохнул:

— Какого Сусика? Ужас… И это говорит руководитель филармонического коллектива, который имеет свое дело и не первый год ездит на гастроли! Скоро и про меня скажут: «Какого Школьника?…» Раньше все киты были наперечет, как гремели, а? Неужели вымираем? Неужели всех повыбивают, кто же останется?

Друзья как-то притихли, сели на единственную скамеечку у входа в филармонию, вспомнили былое хрустальное, севрюжное, пенящееся… и задумались.

— Толя, — прервал молчание Школьник. — Вы знаете, как я вас люблю, но вы много пьете. Когда мы раньше снимали втроем «Метрополь» на санитарный день, мы выпивали меньше, чем вы один пьете сразу.

— Яша! Что вы такое говорите? Кочумайте! — вдруг испугался Веня. — Вам, наверное, это приснилось?

— Яша! Мы всех переживем! — взревел Гудок. — Но какой «Метрополь»? Какая «Европа»? Откуда вы это взяли? Толя, вот вам рубль и не делайте вид, что вам совсем не хочется пива.

— Толя, — полез в карман Веня. — Если вам так хочется немножко пива, я всегда рад занять.

— Яша, — ехидно протянул Горох, проводя рукой по могучей бороде. — Я бывший физик-ядерщик, откуда мне знать, на какие башли вы откатывались в недалеком прошлом, сколько вы даете мне на лапу, чтобы я отказывался верить своим ушам?

— Толя? И вы мне такое говорите? Вы предлагаете сделку с моей совестью? — трагично воскликнул Яков Давыдович. — Если б вы только могли меня видеть…

Школьник вдруг при воспоминании о молодости ожил, замахал руками, заблестел мраморным черепом и, потрясывая белым пушком на висках, закричал, обращаясь к своим друзьям:

— Нет! Рано нас еще списывать! Рано!

— Яша! Мы еще послужим искусству! — сверкнул перстнем Гудок. — Нас черта с два выбьешь! Горох, — обратился он к Анатолию Юрьевичу, показывая рукой на ресторан «Славянский», черный вход которого прилегал почти вплотную к служебному входу филармонии, — вот тебе «катя», прямым путем к директору: скажешь, от нас. Шампанского, он знает какого, икорки, балычка, впрочем, пусть сам думает, на «чай» получишь от него, он не обидит.

— Толя, — тихо проговорил Яков Давыдович, — только икорки, икорки черненькой, скажите ему.

— Толя, — умоляюще сложил ручки Веня, — и, если сможет, пусть лично для меня…

Названия такого блюда Горох не смог бы выговорить даже под пулеметом. Он стоял с купюрой под мышкой и не мог понять: не разыгрывают ли его эти слуги искусства, от которых всего можно ожидать. Не дадут ли ему вместо «чая» в кабаке по голове за то, что он вперся к директору, да еще в десять часов утра, и принялся указывать: шампанского, которое он сам знает, икорка только черная, балык, чтобы сам пошел выбрал, и еще это чертово блюдо… может, он и его знает? Какая икра, какие балыки в городе Куралесинске, где на ливерную колбасу собираются вводить подоходный налог?