Изменить стиль страницы

— La libertad es mucho mejor que la fratemidad [80], — первое, что он сказал по дороге в Гавану и пояснил, что именно так по-русски принято и бытует прощаться с друзьями по институту.

Само собою, он понимал, во что побег ему обойдётся, отчётливо представлял недоумённую ярость Вашества и ту партийную дыбу, где будет распоряжаться Гусяев. Но рядом была Ампарита, мерцали, переливаясь от синевы к изумруду, глазенки-омуты, тянувшие не даром пропасть, утонуть, заспать, что наяву есть коммунистический кодекс, «земля-воздух», обливное ведро, Мёрзлый, «долг», священные рубежи, колбаса двухтысячного, групповая ответственность и в награду плита из мраморной крошки с назиданием «Отдохнешь и ты».

«Зачем!? Во имя чего такая жизнь? — злился Иван. — Во имя будущих поколений? Во благо? Во упрочение великой державы? Чушь! Ничтожества, пусть даже плотно скучившись, не могут величия создать. Только громаду, кучу, что давит каждого, да и саму себя. Нет, други мои! Хватит тешить меня «сопричастностью», видите ли, к «свершениям», к «великим событиям». Я сам — живое событие, и сопричастность к девушке Ампарите для меня куда как важнее…».

По ходу движения, справа, за пустующей бензозаправкой «Shell» Ивану открылась необозначенная дорога, упиравшаяся в двухрядные кольца маскировочного бамбука с тенистой аркой без вывески.

«Пасада!» — наитием догадался Иван. Кубинские офицеры все уши ему прожужжали, рекомендуя на случаи встречи с замужней, скромной сеньорой именно этакий, забамбученный дом свиданий, где их не мог даже мельком увидеть обученный персонал. По их словам, клиенты таких заведений прямиком из машины ныряли в стенку плюща, прятавшего входную веранду, а там уже ждали полуоткрытые двери спальных отсеков: прыг — и заперся на крючок. Еду-питье по телефонному вызову гостям подавали через настенный ящик с двойными крышками: одна — в круговой коридор, другая — в нумер, так что официант-подавальщик из всех подробностей мог углядеть при расчёте лишь обручальное золотое кольцо на руке посетителя и на веранду выскакивал только в случае, когда ему фигу показывали. Такое бывало, но редко. В пасаду публика приезжала степенная, обременённая многодетностью и должностными портфелями из крокодиловой кожи.

Притормозив у перекрестка, Иван натужно набрал воздух ослабшей как-то вдруг грудью и вымученно, на себя непохоже, сказал:

— Estas consada? [81]

И замер, сжался, удерживая дрыг-дрыг внутри.

— Un poquito [82], — прошелестела сухими губами девушка.

Ни он, ни она в этот момент не решались друг другу в глаза посмотреть. Да и нужно ли это было?

Иван свернул направо и молча, на тихом ходу вшуршал по гравию под зелёную арку. За бамбуковой стенкой, как и предсказывалось, укромно располагался приземистый дом, занавешенный сплошь турецким плюшем. Сквозь редкие просветы углядывалась веранда с приотворёнными на пол-ладони дверями. Проёмы окон были вглухую укрыты кондишенами и мерно жужжали, будто усталые ульи в бабье лето.

Компаньерос не обманули Ивана. Всё было так, как сказали.

Хотя и без выбора, номер выпал ему отменный: зеркальный душ, обитый шёлком альков и в нём такое, какое своими просторами не снилось, наверное, и всепонимающей Екатерине Второй.

Иван поднял телефонную трубку, немедля пропевшую «Todo para usted» [83], — и приказал, волнуясь:

— Dos Brandi… champafia… frutas… [84]

Глава X

Предчувствия чем-то сродни пожарам: предпочитают возникать по ночам. И при полной луне тревожно мнится, будто всё, что происходит сейчас, тебе уже предсказательно снилось, было и кончилось плохо. А в зарубежье, как и предписано, нашему человеку Родина снится. Вроде бы кто-то бежит за тобой, преследует, требует «долг! долг!», а ты нагишом и скачешь на четвереньках в поту и страхе.

Домой Иван возвращался, когда луна уже набрала силу, и в голове шипучей пластинкой крутилось: «Вот вам крест, что я завтра повешусь, а сегодня я просто напьюсь…».

Как и в лучшие институтские годы, «верный ленинец» выжидал его, притаившись за манговым деревом. Из укрытия он вылез с нетерпеливой дрожью в коленках, независимо сплюнул на палец, притушил недокурок и не в силах дальше радость сдержать протявкал:

— Вашество-то скончалось… Ха-ха! Разрыв сердца…

— И что… что ты этим хочешь сказать? — хлопнул дверцей Иван. Мёрзлый сейчас напоминал ему шакала Табаки с его «Акела промахнулся! Акела промахнулся!!».

— Под трибунал пойдёшь, — непререкаемо произнёс Мёрзлый.

— С какой стати? Я тут при чём? — опешил Иван.

— А кто же ещё!? — избоченился Мёрзлый. — Кто старика взволновал, кто обнадёжил? Он напоследок так и сказал: «Не поддалась!..».

— Старик про линию Маннергейма вспомнил, — притворно зевнул Иван. — Спать хочется. У тебя ко мне всё?

— Нет, не всё, — осклабился Мёрзлый. — В ночное дежурство на базе зенитка пропала…

— Ну, это я беру на себя, — заверил Иван. — Пушки и воробьи — моя давняя слабость.

Мёрзлый спрятал в карман окурок и назидательно произнес:

— Слабость не бывает расчётливой, Иван Алексеевич! Помнишь, к нам шлюхи на лодках подчаливали? Кто намекнул тогда: их за мешок селитры можно?..

— Вы как, Пётр Пахомович, по шее предпочитаете или по морде? — мягко предложил Иван. — Мне ведь терять нечего. По совокупности такую мелочь и во внимание не примут.

Мёрзлый скукожился, попятным ходом влез на крыльцо и, убедившись в недосягаемости, парировал:

— Дезертир! Юбочник! В семь утра — к генералу!..

И юркнул в дверь под защиту свидетелей.

В доме было темно и прохладно. Кузин ещё не спал, предупокойно ворочался.

— Ну как? — поднял он лохматую голову. — Как у тебя там?

— Нормально, — шепнул Иван. — Завтра в семь на «ковёр».

— Не сознавайся, — бормотнул Кузин. — Скажи, движок отказал. Я ковырну завтра отвёрткой.

— Скажу, — заверил Иван. — Спи, спи! Скоро петухи прокричат.

Закурил сигарету и лёг поверх простыни.

«А в чём я, собственно, виноват? — засвербило под ложечкой. — Откуда в нас эта готовность штрафы платить за то, что никому вреда не приносит? И почему мы загодя падаем ниц перед всякими «у нас не принято, у нас не положено», извольте шерше ля фам под стометровым, подоткнутым одеялом из пятнадцати равноправнейших лоскутов? Если классовая борьба и в постель переносится, то зачем тогда на Первомай орать о дружбе народов, единстве планеты… Зачем костить проклятые царские времена, вздыхать о горькой судьбе несчастливца Резанова и Калифорнийской Кончиты? Их разделила вера, «несовпадение предрассудков», с которыми мы покончили и заменили неверием — ура! и недоверием — гип-гип ура! кто там знамя криво несёт? смотри у меня!.. А как же мне, верующему, откликнуться? Разве древком кого по голове, и на авось — в Калифорнию…».

С недовершённой мечтой о своей Кончите он и уснул.

Свидание с генералом состоялось лишь в полдень. Перебравшее на банкете Вашество действительно хватила кондрашка, и утренние часы у начальства ушли на звонки в Москву и хлопоты, чтобы отправить в Главпур цинковый ящик.

Пока Иван томился в приёмной Лексютина, туда подтянулись зачем-то Кузин и Мёрзлый. Причина вызова им была неизвестна. Кузин держался спокойно с видом: хрен что вытянешь из меня! А Мёрзлый ужасно нервничал, сучил ногами и выбегал то и дело на улицу, как бы имея на перехвате товарищу генералу нечто секретное доложить.

Лексютин объявился с траурной повязкой на рукаве, что никак не вязалась с жизнерадостной, впору плясать, внешностью. По простоте душевной он притворством совсем не владел, и на челе его открыто читалось: «Да, горе, конечно! Но каким же мучителем упокойник был!..». Зато на вытянутом лице Гусяева, заглотнувшего, видимо, ещё на банкете аршин, лежала неотличимая от настоящей печать глубокой партийной скорби, натренированной в очень почётных караулах и непохожей никак на земную печаль своим налётом раздумья: «А кто взамен? Какие будут перемещения?».

вернуться

80

Свобода гораздо лучше, чем братство.

вернуться

81

Ты не устала?

вернуться

82

Немножко

вернуться

83

Всё для вас.

вернуться

84

Два бренди… шампанское… фрукты.