Внутри лавки лавочник обсуждал с женой перенесенные им ужасы и скорбел из-за потери значительной прибыли, которой их лишила утрата подзорной трубы. Однако его унижения на этом не кончились: его жена без обиняков заявила ему, что он городит вздор – труба-то упала из другой кареты и никогда им не принадлежала. Более того, продолжала она, если старик настаивал на том, что их лавка – часовня, так, может быть, и им взглянуть на нее таким же образом. В конце-то концов, дохода от нее не было с тех пор, как они себя помнят, так не лучше ли будет посвятить ее благим делам, чем торговать подзорными трубами.
Пока они разговаривали, старик по-прежнему шел вперед твердым шагом и раздумывал о своих поисках, а карета неслась и неслась по дороге. А вы, возможно – поскольку этот экипаж уже сыграл заметную роль в нашей истории и к тому же двигался в том же направлении, что и старик, – теперь гадаете, куда она направлялась и кто в ней сидел.
Герцогиня
Местом прибытия кареты был внушительный дом – скорее неброская крепость – с высокими стенами, скрытыми глицинией и острыми шпилями кипарисов. Газоны являли холодную официальную красоту, распланированную фонтанами, которые звенели музыкой для птиц, и размечали длинные дорожки, ведущие к потаенным гротам и между ними. Обрезка придавала окаймляющим кустам и деревцам посреди цветочных клумб надлежащую чопорность. Фруктовый сад – в своем собственном внутреннем укреплении из осыпающихся мшистых стен – слагался из смутных сочетаний зеленых и коричневых тонов, оттеняемых яркой жесткой оранжевостью и желтизной плодов, крепкой пупырчатостью кожуры лимонов.
В доме этом помещалась литературная Академия, преданная классическим идеалам. Близкое расстояние от новой столицы позволяло приглашенным поэтам и писателям проводить тут месяцы поздней весны и лета. Удобный, красивый, прохладный в монотонном пылании лета, обслуживаемый учтивым и внимательным штатом прислуги и свободный от той строгости этикета, которая порой превращает аристократические дома в пышные мавзолеи, дом вопреки его внушительным размерам избегал самодовольного важничанья, словно характер его очень богатой – несомненно, крайне богатой, – владелицы придал ему, как и обворожительный портрет поразительной красавицы, достоинство, превосходящее просто внешность. Глаза той, кого изображал портрет, висящий перед вами, внушают вам не просто восхищение, но и уважение.
Любимым местом прогулок вдовы этого дома была pasedas de dames, или дамская прогулка, с началом из широких каменных ступеней, спускающихся от больших стеклянных дверей с задней стороны и дальше по дорожке мимо одного из посверкивающих фонтанов к тихому приюту укромной рощицы. В течение многих месяцев после смерти мужа она обретала безмолвие слушающего Бога в зелени ветвей, в беспрепятственном проникновении юных ростков в землю за питанием, в полукружии зеленых и благотворных теней. Оттуда ей был виден дом, жесткая белизна, блистание. И пока он мерцал, эта крепость превосходнейших принципов, она могла размыкать барьеры для многих мыслей и чувств и своей скорби.
Иногда она приходила с книгой, потому что умела думать, и благородное чувство или мысль стимулировали ее чуткое восприятие. А когда она не брала с собой книги, то потому, что чувствовала себя готовой медленно соприкоснуться с чернотой всепроникающего горя. Необъяснимо, но чем глубже она понимала и распутывала торопливые повязки своего горя – а каждая распутанная эмоция оказывалась связанной с телом, о чем свидетельствовали слезы, спазмы, – тем больше она переполнялась гневом.
Это явилось неожиданностью. Разомкнуть, преобразить свою скрытую агонию в новую жизнь – в этом была одна из целей ее прогулок. Слишком долго оставаться в плену горя было постыдно. Она ощущала себя способной освободить сердце от боли утраты, от тоски, от ярких воспоминаний, располосовывающих твою плоть, когда испытание печалью превращает тебя в подобие дерева в полном цвету, в плодах и листьях памяти о былом: семя прошлого теперь – плод настоящего. Это унижение – настолько подчиняться собственной коже и органам чувств – она могла бы терпеть и полностью распутать этот клубок за запертыми дверями своей спальни. Но там гнев, жесткий контраст с окружающей мирностью и безопасностью подчинили бы ее полностью. Иногда, все еще содрогаясь от горечи в сознании и желчи в сердце, она, войдя в дом из сада, видела кого-то из раболепной прислуги и испытывала желание схватить бедолагу, разбить на куски, разорвать в клочья. Расправиться с ними с той же силой и жестокостью, с какой война победила ее и сделала вдовой.
Войны императора отняли у нее возлюбленного мужа-солдата, лучшего полководца его времени. Вернее, как диктовало ожесточенное направление ее мыслей, ограбил ее император, растратив жизнь ее мужа на бесплодные потуги честолюбия, бессердечно предложив ей в замену скорбь. Уже прошло немало времени после смерти ее мужа, но император все еще не устал от неудач своего воинствующего честолюбия. И он все еще был жив.
Одна, дрожа у себя в спальне, она пыталась успокоиться, но с грызущей уверенностью ощущала, как внезапно перестала быть недоступной тлетворности. Она осознала, что часы, дни, недели отдавались всепоглощающему гневу – как взять над ним власть? Иногда он превращался в подобие припадка, а иногда в тень, затемняющую ее временное утешение, в безмолвную свору, пожирающую ее сознание. Если прямая атака гнева ввергала ее в дрожь, то его тень делала ее подозрительной, угрюмой, настороженной и в конце концов мстительной.
Однако за несколько месяцев до нынешнего времени этой истории, в одно прекрасное утро смерч – тот, что потрясет ее сердце по иной причине, – ворвался к ней с известием, сообщенным ее камеристкой. Подобно Пандоре девушка выпустила тучу зол с невинностью младенца. Час был ранний, и герцогиня сидела за письменным столом в оконной нише, сочиняя приглашения – чернила сочно ложились на изящно сложенный лист бумаги. Это занятие замораживало ее сознание, давало ей передышку, пока шум и суета в доме все нарастали и приближалась неизбежная минута, когда кто-нибудь явится к ней по тому или иному обязательному поводу.
Она хорошо разбиралась в утреннем шуме. Он оберегал ее одиночество – плеск выливаемой воды, хлопанье дверей, одышливое хрипение престарелого повара. Однако в это утро торопливый перестук ног бегущего мальчишки-грума – она увидела в окно, как он промчался сквозь калитку, – предупредил о чем-то тревожном. Может быть, кто-то заболел, подумала она, и ей придется послать за доктором или пойти самой. Она продолжала неспешно писать. Шум в доме нарастал. Какие-то необычные новости, предположила она. Из своей половины выходили слуги, возбужденно переговариваясь. Она поглядела наружу, на прохладные деревья и их наплечья солнечного света, надеясь, что новости эти не содержат ничего для нее страшного. Но она уже знала, когда к ее двери приблизились бегущие шаги, она уже знала, что ее жизнь вот-вот изменится – в критическом повороте – еще раз. А на радость или печаль…
Камеристка Кара увидела, что ее госпожа ждет, повернувшись в кресле, и смотрит на нее ровным взглядом.
– Ваша светлость…
– Что случилось, Кара?
– Император…
– Да. – Но она поторопилась. Камеристка сглотнула и продолжала:
– Император скончался.
Мгновение перегорело в пустоту.
Еще один умер, беспомощно подумала она. Почему они умирают? Назло? Что они оставляют после себя, когда с такой последовательностью покидают нас?
– Ваша светлость! – сказала Клара. Ее госпожа отступала в пустоту.
Герцогиня проследила направление взгляда своей камеристки, обернулась, обнаружила, что ее перо невольно дернулось, и черные капли покрыли пятнами бумагу и поверхность стола. Осторожно она положила перо на край промокательной бумаги, ее рука тоже была запачкана. Но вдруг новое непроизвольное движение – и содержимое чернильницы слоновой кости выплеснулось через край, и она без всякого интереса начала следить, как лужица растекается по столу. Кара бросилась вытереть чернила, испуганно прижимая свой фартучек, тревожно поглядывая на госпожу.