Если бы мой отец не умер так рано! Его корону я теперь должен заслужить, полагаясь только на себя. Однако я все еще пребываю в постоянных переездах между разными отрезками своего прошлого. Интересует меня лежащее в прошлом будущее, которое я вижу не перед собой, но именно позади. И это есть заблуждение.

В таком тексте, открывающем новую книгу, ершистый больной чувствовал себя дома — гораздо в большей мере, чем когда командовал войсками по поручению знаменитого режиссера.

Я ведь не бездеятелен, я работаю, пишу свои сочинения, под рукой у меня тетрадь для заметок, хоть я и не помню уже, что значит обнять другого человека.

Снова, и сильнее, чем прежде, хотелось ему найти для своей книги легкокрылый, радостный (по большому счету) сюжет, красивую мелодию, которая поможет людям встречаться, разговаривать, вступать в любовные отношения, порой расходиться, одним словом — постепенно привыкать к тому, что друг друга нужно воспринимать как тайну.

Мы все тогда мучились от жары. Многое казалось возможным, но каждый раз не хватало сил, чтобы всерьез за что-то приняться.

Требовать стремительной романной интриги, строить которую учат на креативных курсах, от моего друга, выросшего в совсем иной системе понятий, было бы бесполезно. Зато у него хорошо получались описания психических взрывов:

Михаэль снова откидывается назад и мечтает, чтобы все пластиковые стулья в кафе на площади Свободы [219]сейчас вдруг сломались. Заказав клубничный пирог, он мечтает о туче, которая закрыла бы солнце, отчего возникло бы всеобщее замешательство, земля в трех-четырех местах треснула, и из образовавшихся трещин в мерцающий воздух брызнули бы фонтаны — а сам он в это время сидел бы в парке, среди живых изгородей с подпорками и цветочных клумб, и наконец сказал бы кому-то свое веское слово. Он сидит, не привлекая к себе внимания, в кругу знакомых и вдруг чувствует, что не должен больше говорить умные слова: то ли он наконец понял, что ему ничто не грозит, то ли предполагаемая угроза сделалась для него безразличной. Сейчас ему нравится, что он сидит среди других, не замечаемый ими. Разрушения в нем начались давно, однако врач не обращал на это внимания, а значит, может быть, они не опасны. Тут слышится какое-то имя, выкрикнутое в толпе, совсем близко. Пронзенный дротиком, он резко разворачивается от боли, его тонкие ноги подкашиваются и он, умоляюще улыбаясь, падает на стул уличного кафе. Затем ему, одетому в светло-зеленый костюм, наносят сильные удары, одновременно что-то втолковывая, — мужчина и молодая женщина, которые с криками наклоняются все ниже, все глубже пригвождая Уже-пригвожденного-к-стулу, пока процесс пригвождения не заканчивается, после чего острие выдергивают у него из груди, а его самого оставляют подыхать… не привлекая к себе внимания… Война — в голове — наконец отступила. Взгляд Михаэля отдыхал теперь на опустевшей площади, снова обретшей зримые формы, — не переставая при этом пререкаться с ее уродливостью. Массивные деревянные колышки, соединенные поперечными досками, подпирали небольшой холм с высаженной на нем зеленью. Все вместе казалось чреватым…

Фолькер переделывал роман много раз и, очевидно, работал над ним до последнего. На его письменном столе я обнаружил рукопись, с новыми пометками, раскрытую на первой главе под заголовком «Похороны»: Мир спит; ничего не происходит во время этой ночной поездки на поезде. Много пустых купе; редкие пассажиры вытянулись на полках, никого так просто не разглядишь.

Всё вокруг — знаки. Взгляд, брошенный на картину Огюста Ренуара, становится игрой в вопросы и ответы с самим собой: что произошло, почему мы, в отличие от этого импрессиониста, больше не видим друг друга пребывающими в залитых светом садах? В каком же свете воспринимает себя сегодняшний человек? Вообще ни в каком? Почему телевизионные передачи с прогнозами погоды делаются все более дорогостоящими, а участвующие в них дикторши обретают статус кинозвезды? Или информация о дождях, солнце, атмосферных фронтах — последнее, чем еще можно заинтересовать пресыщенных телезрителей? А сообщения с биржи, действительно ли в них идет речь о денежных приобретениях и потерях, или десятикратно повторяемый на дню индекс «Нового рынка» — лишь самый безопасный эрзац-наркотик для людей, у которых и без того уже все имеется?

Когда мы спорили, Фолькер всегда занимал позицию скептика. Ничего «монументального» в этой его позиции не было. Когда, например, мы входили в ресторан и слышали оглушительную музыку, разговор наш, естественно, вскоре уклонялся в сторону анализа современной цивилизации:

— Люди больше не переносят тишины.

— Это их полное право, соответствующее духу нового времени: они хотят, чтобы их постоянно развлекали.

— Если в акустике тон задает Хулио Иглесиас, невозможно додумать до конца ни одной фразы.

— Фоновая музыка должна просто улучшать настроение. На тебя, Фолькер, она не оказывает такого воздействия?

— В конечном счете, фоновая музыка приучает посетителей к тому, что они боятся тишины, а сами предпринять что-либо против отсутствия звуков не отваживаются.

— Хулио Иглесиас в пиццерии — продолжение традиции придворной застольной музыки.

— Музыка этого испанца ни на секунду не прекращается. А прежде оркестры играли с паузами. Застольная музыка становилась событием, праздничная тональность которого задавалась и перерывами — радостными предвкушениями новых танцев.

Шагая под одним зонтиком, мы миновали магазин Eisen-Jugan и свернули за угол. Я достал сигареты.

— Тебе, Фолькер, надо бы почистить костюм.

— Я не нашел щетку.

Я обмахнул рукой его плечи. Он рассматривал сморщенные груши в витрине.

Я пожаловался:

— Мне бы хотелось иметь постоянное место службы. Быть человеком свободной профессии — значит работать всегда, без перерыва. Сил не хватает. Как отключиться от этого перпетуум мобиле?

— Переключайся на другую работу или на секс, — посоветовал он.

— В нас слишком много духовного.

— А ты бы хотел быть глупым?

— Тоже не идеал.

— Как поживают письма мадам де Помпадур?

— Перевод продвигается. Старушка не упускала случая послать своим корреспондентам отравленную стрелу.

— Не называй ее старушкой! Мадам де Помпадур была одной из самых влиятельных женщин своего времени. Эмансипированная меценатка, с бойцовскими качествами…

В те годы я стал замечать, что все чаще предпочитаю любым соблазнам компанию моего друга. Чем хуже он себя чувствовал, тем привязчивее и заботливее делался я. С самого начала казалось маловероятным, что он, будучи старше почти на двадцать лет, меня переживет. Поэтому тоска по нему иногда просвечивала даже сквозь его присутствие рядом. И если в первые годы (пока я был студентом) именно он оплачивал наши кутежи, то теперь доставить ему радость старался я.

— Закажи себе что-нибудь на десерт, я угощаю.

— Мне нельзя сладкого.

— Тогда выпей еще минералки.

— Хорошо, только без углекислого газа.

— Уверен, ты не пьешь Kohlensдurewasser принципиально — из-за неприязни к политике Коля!

Думаю, состарившиеся любящие супруги, Филемон и Бавкида, с той стороны завесы из гётевских стихов [220]разговаривают примерно так же.

— Завтра дожди.

— Моя машина уже два месяца назад должна была пройти техосмотр. Если полицейский приклеит штрафной талон, меня ждут крупные неприятности.

— Мне нужны новые ботинки.

— Ну так купи — с супинаторами.

— В 1968-м я и без супинаторов обходился.

— Неужели ты тоже бросал булыжники?

— Здесь у нас не Париж — до такого не дошло…

— Дождь уже накрапывает!

— А где твой зонтик?

— Забыл в кафе! Сейчас сбегаю. Постой пока под козырьком.

— В доме напротив был первый театр Фассбиндера, — он показал на два витринных окна, за которыми теперь мигали игральные автоматы. — Возле подъезда останавливался почтовый фургон. На сцене — крики, в зрительном зале — наркотики, перед клозетом — свободная любовь… Каким безжизненным стал сейчас Мюнхен!

вернуться

219

Площадь Свободы — площадь в центре Мюнхена.

вернуться

220

Филемон и Бавкида — супруги, история которых рассказывается в «Метаморфозах» Овидия и во второй части гётевского «Фауста».