— Ты не помнишь, когда сняли вот эту твою фотографию? — спросил Ник.

Кэтрин оглянулась как-то опасливо, втянув голову в плечи, словно боясь, что стена обрушится и задавит ее, и ответила:

— Нет. Только саму фотографию помню.

— Мама говорит, — сказал Ник, — что в «Нортхэндс стандарт» напечатали карикатуру на Джеральда, и она уже выслала ее нам для коллекции.

— А-а… — сказала Кэтрин. Помолчала, подняла на него глаза: — Зачем нам карикатуры?

— Ты же любишь сатиру, дорогая. Особенно сатиру на Джеральда.

— Да, знаю. Но представь, что люди и в жизни выглядели бы так же. Огромные головы… гидроцефалия, вот как это называется. И огромные страшные зубы… — И рука ее, сжимающая вилку, мелко затряслась.

Когда после ужина они поднялись в кабинет, Ник обнаружил, что и сам дрожит, и налил себе большой бокал скотча. Они сидели рядом на диване, в тяжелом и неловком молчании; Ник вспоминал, как Лео вошел в этот кабинет, подошел прямо к роялю и, к большому его изумлению, начал играть Моцарта. Тогда они выпили по рюмке виски — первый и последний раз на его памяти, когда Лео пил. Ник снова окунулся в те дни, прекрасные и грубые, когда перед ним разворачивалась жизнь инстинкта, и сам Лондон, во всем многообразии своих улиц, переулков, парков и тупиков, снедаемый пронзительной осенней дрожью, покорно и влюбленно расстилался перед ним; ему вспоминались новизна, риск и восторг простой мысли: «Это все на самом деле!» Чувство неловкости оттого, что он занимается любовью с мужчиной, скоро растаяло и сменилось иным, куда более светлым и общепринятым чувством — счастьем разделенной любви. Снова и снова он видел, как Лео входит в кабинет, как исполняется самая тайная и заветная его мечта — принимать любовника у себя в доме.

Дождь прекратился, и небо немного просветлело: в окна осторожно, словно ощупью, просачивался бледный тусклый свет. Ник составил в уме фразу: «Я сегодня узнал кое-что ужасное: умер Лео — ты помнишь Лео?» — но произнести ее вслух почему-то никак не решался.

В саду пели птицы: сегодня обостренный слух Ника различал в их щебете и тревогу, и протест, и неохотное подчинение. Бледный свет пасмурного неба пробирался по комнате: вот он вспыхнул на позолоте рамы полотна, погладил беломраморные лозы, обвивающие камин, вот добрался до пузатых ножек старого деревянного кресла и заиграл на них сотней оттенков бледно-золотистого, превратив их в пузатых гномов в высоких колпачках, неказистых с виду, но древних и мудрых.

В девятичасовых новостях заговорили об «обвальной победе» тори. Ник налил себе новый бокал виски, чувствуя, как отпускает его напряжение сегодняшнего безрадостного дня. Очень кстати, если учесть, что единственного утешения скорбящих — соболезнований — он оказался лишен. Он подумал даже о щепотке порошка, но решил, что кокаин поднимает настроение, а это сейчас не к месту. Выпивка больше соответствует скорби: она не радует — просто дает силы прожить еще три-четыре часа.

А сюжетная линия выборов развивалась обычным черепашьим темпом. Уже целую вечность сидели в телестудии политологи и аналитики, дожидаясь результатов. В их рассуждениях и предсказаниях сконцентрировалась вся тоска и скука четырех долгих недель избирательной кампании. Регулярно появлялись репортеры из разных городов, но рапортовать им, увы, было пока не о чем. Позади них виднелись длинные столы, за которыми счетчики торопливо подсчитывали результаты, словно за спинами у соревнующихся играли в какую-то дополнительную игру. Вот объявили, что покажут объявление результатов в Барвике, и на пять секунд на экране мелькнул зал городского совета в ратуше и счетчики, из которых Ник никого не узнал, а затем один за другим появились кандидаты от барвикского округа. Джеральд шел по площади, бросая в разные стороны: «Доброе утро! Доброе утро!» — словно начальник в офисе в начале рабочего дня; того, что ему отвечали, он явно не слышал и не слушал. Кандидатку от Альянса показали в доброжелательном споре с Трейси Уиксом, и Ник слегка огорчился, что представлять перед страной барвикский электорат выпало старине Трейси. За телевизионным изображением своего родного города он наблюдал с любопытством, скрывая волнение за осторожными смешками, и ему казалось, что на экране Барвик выглядит каким-то не таким, незнакомым.

Чуть позже Ник пошел вниз, но Кэтрин позвала его: «Эй, тут Полли!» — и он поспешил назад и стал смотреть, опершись о спинку дивана, как произносит свой монолог уполномоченный по выборам. Полли Томпкинс выдвигался от Першора, традиционно торийского местечка, в восемьдесят третьем, однако, отдавшего большой процент голосов за либералов: поэтому Полли не был уверен в успехе, и Джеральд, весьма ему симпатизировавший, предупреждал, что возраст может сыграть против него. Ник и сам читал недавно статью о молодых кандидатах — у автора статьи выходило, что из ста пятидесяти кандидатов моложе тридцати прорвется в парламент, самое большее, дюжина. Впрочем, Полли посреди сцены, красный, жирный, в массивном двубортном пиджаке, тянул на все сорок пять, как будто загримировался под себя-будущего. Ник не знал, желает ему победы или нет: все это была игра, и он наблюдал за выборами с холодным и беззаботным азартом, как за боксерским матчем. Пожалуй, даже хорошо будет, если старину Полли побьют. Ник подозревал, что кандидаты уже знают результаты — или, по крайней мере, о них догадываются: ведь все подсчеты происходили у них на глазах. Уполномоченный громко объявил результаты лейбористов — очень жалкие, и Полли с насмешливым состраданием скривил губы и покачал головой. А вот послышалось и его имя:

— Томпкинс, Пол Фредерик Джервез (и, тоном ниже, как бы в скобках: «от консервативной партии») — семнадцать тысяч двести тридцать восемь голосов!

Слово «голосов» потонуло в воплях торжества. Все произошло так быстро, что Полли, кажется, не сразу сообразил, что случилось, — долю секунды на лице его отражалось непонимание, а затем он просиял, как мальчишка, и вскинул в воздух сжатые кулаки.

— Боже мой! — простонала Кэтрин.

И в самом деле, на торжествующего Полли было страшно смотреть. Однако Ник почувствовал, что невольно улыбается от удовольствия, когда снова раздался голос уполномоченного:

— Итак, я объявляю, что названный Пол Фредерик Джервез Томпкинс законным путем избран…

— Пол Томпкинс, — быстро заговорил репортер, деловым тоном ясно давая понять, что ничегошеньки не ведает о бурной личной жизни Полли в стенах Вустерского колледжа, — всего двадцати восьми лет от роду…

Тем временем Полли давил руки проигравших в своей железной хватке, а затем, оглянувшись, поманил к себе женщину, стоявшую в глубине сцены. Она подбежала, прижалась к нему, они сплели руки и вместе выбросили их в воздух.

— Это победа не только Пола Томпкинса, но и его жены, — пояснил репортер, — Морган Стивенс, одной из восходящих звезд Центрального комитета Консервативной партии. Пол Томпкинс и Морган Стивенс поженились в прошлом месяце. Насколько мне известно, именно ее неустанным трудам он обязан успехом своей избирательной кампании…

А Полли все потрясал кулаками над головой, и лацканы его прыгали на груди, и на круглом жирном лице читалось безумие. Пора было уже начинать речь, но он все никак не мог опомниться от радости: наконец шагнул вперед, рассеянно потянув за собой Морган, но тут же попятился и поцеловал ее — не в губы, а в щечку, как целуют престарелых тетушек. Затем он начал говорить, но тут камера оборвала его и вернулась в студию.

— Эта Морган действительно женщина? — спросила Кэтрин.

— Хороший вопрос, — сказал Ник. — Но думаю, что да.

— Имя у нее мужское.

— Почему же? Есть Морган Ле Фей, знаменитая колдунья.

— Правда?

— Во всяком случае, она вышла замуж за мужчину по имени Полли, так что все в порядке.

По экрану бежали строчки цифр, разворачивались диаграммы, и все чаще звучали слова «обвальная победа».

— Я думала, обвальная победа была в прошлый раз, — сказала Кэтрин. — У нас даже книга об этом есть.