Жили Гесты на самом краю города, в любовно выбранном местечке на Вишневой улице, среди аккуратных послевоенных домиков, окруженных цветущими садами. За домами расстилалось поле: оттуда порой забредали в сады лошади, топтали и объедали клумбы. Несколько месяцев назад случилось страшное: дом по соседству купил Сидни Хейес и объявил, что собирается построить в поле пять домов и отдавать их внаем. Соседи решительно возражали, и Нику было поручено поговорить об этом с депутатом от Барвика, что он с некоторым смущением и исполнил. Джеральд поначалу заинтересовался, но, выяснив, что Хейес не нарушает никаких законов, к этому делу остыл: в конце концов, сказал он, сейчас строительный бум, не Хейес — так кто-нибудь другой, и Линнелс, коттедж Гестов, рано или поздно неизбежно упадет в цене. С тех пор Дон и Дот Гест жили как бы в какой-то смутной тревожной тени. Жизнь их была комфортабельна, как никогда, бизнес Дона процветал, и все же не оставляло беспокойство, в любой момент готовое материализоваться в кирпиче и черепице.

Дом с розоватыми стенами и стальными оконными рамами был Нику родным, но едва ли любимым — для этого ему не хватало поэтичности. Для Линнелса было верно то, что Джеральд говорил о Хоксвуде — собственно «дом» здесь составляла обстановка: безумные нагромождения антикварной мебели, толпы хрупких фарфоровых фигурок из Стаффордшира и Челси, трое настенных часов, наперебой тикающих в гостиной, где сиживали по вечерам супруги, кажется сами смущенные и подавленные своими сокровищами. Обстановка менялась часто и непредсказуемо: то Дон привозил из магазина какую-нибудь понравившуюся вещицу, то что-то из дома отправлялось к покупателю. Рынок диктовал свою волю, и порой из дома исчезал какой-нибудь шкаф или старинные часы, которые Ник уже привык считать своим наследством. Многие годы он спал на прекрасной ореховой кровати — на ней грезил, на ней подолгу валялся воскресными утрами, на ней переживал пробуждение эротических фантазий. Но однажды, под Рождество — сразу после того, как он «открылся», — приехав домой, Ник узнал, что кровать продана, продана буквально из-под него, и заменена чем-то современным, узким, жестким и невообразимо скрипучим. В прошлом году, с началом бума, Дон принялся обиняками выспрашивать сына о «лондонских ценах», которые в семье всегда были синонимом грабежа средь бела дня. Но лондонские цены росли, и магазин Геста по сравнению с ними оставался недорогим — ради разницы стоило потратить день на поездку в Барвик. Вчера, сильно и неприятно поразив родителей собственной машиной, Ник и сам получил сюрприз — в доме недоставало бюро. «Ни за что не догадаешься, сколько я за него выручил!» — проговорил отец с неловкой гордостью, за которой угадывалась непривычка к наживе.

Ник вышел на крыльцо и как бы между прочим взглянул на свою машину. Он радовался ей, как ребенок радуется подарку: она скрашивала серость и пустоту самых тусклых дней, ради нее стоило даже часами задыхаться в лондонских пробках. Сказать по совести, она поразила не только родителей — ее контуры, цвет, вычурная номерная табличка поражали и его самого, ибо выбраны были не им. Ник был благодарен Уани за то, что тот снял с него ношу выбора, сделал то, на что он сам никогда бы не решился — как будто преподнес Нику в подарочной упаковке низменную часть его натуры. И Ник удивительно быстро с нею сжился и сейчас находил, что она не так уж и низменна и, в сущности, вовсе не дурна. Отправляясь домой, он радовался, как ребенок, и чистосердечно надеялся, что родители порадуются вместе с ним. Но вышло иначе. Натянуто улыбаясь, Ник объяснил, что машина куплена на его имя кинокомпанией, это как-то связано с уходом от налогов, ерунда какая-то, он все равно в этом не разбирается. Поскорее уйдя от этой темы, показал, как поднимается и опускается крыша, открыл капот, чтобы папа полюбовался на свечи, цилиндры и все прочее. Отец кивнул и что-то промычал: его в жизни интересовали часы, а не моторы. Ник не понимал, почему родители не восхищаются машиной с ним вместе, но, подумав немного, осознал: в глубине души он с самого начала знал, что так будет — лишь обманывал себя ложными надеждами. Припомнился случай из детства, когда он стащил десять шиллингов, чтобы купить фарфоровую курочку в подарок маме. Кражу заметили, началось выяснение. Ник так яростно, с такими горькими рыданиями отрицал свою вину, что в конце концов и сам почти себе поверил, так что теперь, много лет спустя, не был уверен, в самом ли деле украл деньги. Этот случай — наивное желание порадовать маму, обернувшееся кошмаром и долгим стыдом — и сейчас занозой сидел у него в памяти. То же вышло и с машиной: откуда она взялась, родители не знали, но чувствовали — сын скрывает от них что-то важное. Выражаясь словами Рэйчел, «Мазда» была определенно вульгарна и, возможно, небезопасна; а Дона и Дот ее сверкающий алый корпус наводил на нелегкие мысли о том, что за человек стал их сын.

Джеральд приехал в Барвик с несколькими целями: во-первых, открыть в два часа ежегодную летнюю ярмарку, во-вторых, отметить ужином в «Короне» уход на пенсию своего представителя, а между первым и вторым заехать на рюмочку вина в дом на Вишневой улице. Был последний уикенд перед отъездом во Францию, и обычная неприязнь Джеральда к Барвику смягчалась возможностью произнести по меньшей мере две речи. Рэйчел осталась дома: с Джеральдом поехала Пенни, в задачу которой входило вовремя подсовывать ему бумажные клочки с именами и фамилиями — во избежание неприятных инцидентов, какие уже случались прежде.

Летняя ярмарка, на которой Ник не бывал со школьных лет, проводилась в парке Эбботс-Филд, почти в центре города. По обычным субботним дням парк мог похвастаться лишь двумя скромными аттракционами — развалинами августинианского аббатства и мужским туалетом с исписанными и изрисованными вдоль и поперек стенами, куда мальчишку-Ника влекло еще сильнее, чем на романтические развалины монашеской обители. Сам он никогда ничего не писал на стенах и, разумеется, не пытался заигрывать с парнями в туалете — но всякий раз, проходя мимо с матерью и слыша изнутри шум спускаемой воды, напрягался, ощущая какое-то смутное родство с незнакомцем в кабинке. Но сегодня весь парк был уставлен разноцветными ларьками и палатками, на центральной аллее красовался кегельбан под соломенным навесом, и со скрипом крутилась под вязами старенькая карусель. Ник бродил по ярмарке, чувствуя себя невидимкой — и в то же время особенным, отделенным от всех. Время от времени останавливался поговорить с друзьями родителей: они встречали его радостно, но в долгие разговоры не вступали, и Ник спрашивал себя, что они о нем знают — или о чем догадываются. Их энергичное дружелюбие, с нотками замаскированного сочувствия, адресовалось, в сущности, не ему, а родителям. Интересно, подумалось ему, что родители о нем говорят? Не так-то просто для мамы хвастаться сыном. Художественный консультант в несуществующем журнале — должность странная и сомнительная; конечно, это не совсем «Мой сын — гомосексуалист», но что-то вроде. За обычной вежливостью чуялось фальшивое уважение и напряженное нежелание вступать в откровенный разговор. В парке он встретил и мистера Левертона, своего учителя по английской литературе, который рассказывал ему о «Повороте винта», а потом послал его в Оксфорд, и они поговорили о диссертации Ника. Ник теперь называл его Стенли, немного при этом конфузясь. За темными очками мистера Левертона он угадал сдержанное любопытство, но не спешил его удовлетворять. К прежнему восторженному тону их литературных бесед теперь прибавились новые нотки, натянутые и тревожные.

— Право, Ник, возвращайся! — говорил мистер Левертон. — Ну, хотя бы почаще приезжай в гости. Прочтешь у нас в школе лекцию по Джеймсу. У меня в этом году отличный класс!

Поздоровался Ник и с мисс Эйвисон, которая давным-давно учила его бальным танцам: мама уверяла, что за это он вечно будет ей благодарен. Мисс Эйвисон помнила всех своих учеников и, кажется, не замечала, что они выросли и переменились с тех пор, как лет двадцать назад танцевали у нее на уроках вальс и тустеп. Рядом с ней Ник на мгновение снова почувствовал себя маленьким мальчиком, нежным, воспитанным и послушным.