Прямо за домами из конца в конец парка бежала широкая, усыпанная гравием дорожка с дождевыми канавками по обеим сторонам. В эти канавки закатывались детские мячи, а в жаркое и сухое лето, такое, как сейчас, уже в августе тихо опускались туда первые, еще зеленые, листья. Ник и Кэтрин шли по дорожке, держась за руки, словно супружеская пара. И в самом деле, Ник чувствовал какую-то странную, почти официальную связь со своей спутницей. По сторонам дорожки через регулярные интервалы попадались викторианские скамейки, сделанные безо всякой оглядки на удобство; между ними на траве сидели люди, болтали и закусывали, наслаждаясь теплым летним вечерком.

— Ну что, тебе получше? — спросил Ник.

Кэтрин кивнула и прижалась к нему. Ник вновь вспомнил о своей ответственности (он ее ощущал как серую тяжесть в груди), задумался о том, как выглядят они со стороны, на взгляд гуляющих, хотя бы вон того спортсмена-любителя, что бежит им навстречу. Конечно, их никто не принимает за супружескую пару — скорее, за детей: худенькая девочка с большим нервным ртом и светловолосый паренек, невысокий, серьезный, старательно делающий вид, что он здесь — на своем месте. Конечно, надо позвонить во Францию — и будем надеяться, что он попадет на Рэйчел, потому что Джеральд в таких вещах не мастак. Хотелось бы Нику знать больше о том, что произошло и почему, но он боялся спрашивать.

— Теперь все будет хорошо, — сказал он. Снова подумал, что спрашивать не стоит, незачем напоминать ей о прошедшем ужасе, но все-таки проговорил: — Слушай, а что это такое было? — словно речь шла о каком-то давнем загадочном происшествии.

Она бросила на него косой страдальческий взгляд, но промолчала.

— Если не хочешь, не говори, — поспешно добавил Ник — и сам ощутил в своем голосе отцовскую нотку малодушного, ускользающего соболезнования.

Именно так решали проблемы в их семье: ни о чем не говоря вслух, ничто не называя своими именами, якобы из деликатности, а по большому счету — из трусости.

— Нет, я могу попробовать…

— Ты же знаешь, мне все можно рассказывать, — заверил Ник.

В конце дорожки, смиренно притулившись у каменной ограды, стояла сторожка садовника, а за ним — ворота, выходящие на улицу. Ник и Кэтрин остановились у ворот и смотрели сквозь чугунные завитки, как проезжают по вечерней улице редкие автомобили. Ник ждал, с тоской думая о том, где сейчас Лео и что делает, и вдруг Кэтрин сказала:

— Это когда все становится сверкающим и черным.

— М-м?

— Не «плохо», понимаешь? Плохо — когда все коричневое.

— А-а…

— Ты все равно не поймешь.

— Нет-нет, пожалуйста, продолжай.

— Вот как эта машина, — проговорила Кэтрин и кивнула на черный «Даймлер», остановившийся посреди улицы, чтобы выпустить представительного пожилого господина.

Крыша автомобиля сияла золотом, отражая свет ранних фонарей, в окнах и изогнутых черных боках текли и блестели смутные отражения мира.

— Звучит почти красиво.

— Да, пожалуй, это красиво. В каком-то смысле. Только не в этом дело.

Ник и сам уже понял, что сморозил бездарную глупость.

— Понимаю, это ужасно, — заговорил он, — потому что…

— Просто это смерть. Когда видишь это, понимаешь, что нельзя больше жить. Оно не хочет, чтобы ты жила. И ты это понимаешь. — Отступив от него на шаг, она широко раскинула руки: — И все вокруг, весь мир делается таким. Сверкающим и черным. Мир, в котором нельзя жить.

Широко открытые глаза ее заблестели слезами.

— Не знаю, я не могу лучше объяснить, — пробормотала она и повернулась к нему спиной.

Ник шагнул к ней.

— Но ведь потом все снова становится таким, как прежде… — начал он.

— Да, Ник, — отрезала она сухим тоном человека, сожалеющего о своей откровенности. — Потом все становится как прежде.

— Я просто пытаюсь понять…

Она плачет — это хорошо, подумал Ник и снова обнял ее за плечи; но несколько секунд спустя Кэтрин недовольно дернула плечом, показывая, что хочет освободиться, и он испытал острый укол отвращения, словно его заподозрили в чем-то постыдном.

Позже, в гостиной, она сказала:

— Боже мой, ты же сегодня должен был встречаться с Лео!

Неужели и вправду только сейчас вспомнила? — подумал Ник. Но ответил:

— Ничего страшного. Я ему позвонил, мы перенесли на ту неделю.

— Что ж, все равно он не в твоем стиле, — грустно улыбнувшись, заключила Кэтрин.

За Шуманом последовали «The Clash», а за ними — усталое, но напряженное молчание. Ник молил Бога, чтобы Кэтрин больше не включала музыку: большая часть того, что ей нравилось, его заставляло цепенеть в молчаливом неприятии. Он взглянул на часы. Во Франции сейчас на час больше — звонить уже поздно; этот солидный и рациональный предлог для отсрочки Ник встретил со смутным облегчением. Подошел к фортепиано, за которое в доме садились редко, — на нем громоздились стопки старых альбомов и стоял бронзовый бюстик Листа, сейчас с горечью взирающий на то, как Ник ставит на пюпитр Моцарта и начинает играть с листа. Роняя ноты, словно капли дождя на песок, Ник думал о том, каким мог бы стать для него этот вечер: простое анданте эхом отзывалось внутри, там, где надежда вела спор с неотступной болью, и взвинчивало оба чувства до ненужной остроты.

И скоро Кэтрин поднялась и сказала:

— Ради бога, дорогой, мы же, черт возьми, не на похоронах!

— Извини, дорогая, — послушно ответил Ник и несколько секунд импровизировал что-то бравурно-бес-содержательное, а потом встал и вышел на балкон.

Называть друг друга «дорогой», «дорогая» они начали совсем недавно, и до сих пор ему это нравилось — еще одно свидетельство того, что в доме на Кенсингтон-Парк-Гарденс он становится своим, но снаружи, в ночной прохладе, Ник ясно ощутил, что эта близость — понарошку, что Кэтрин от него пугающе далека. Вспомнились ее слова о смертоносном мире, сверкающем и черном, но Ник не представлял, о чем речь, и загадочное видение, помедлив лишь миг, исчезло из его сознания.

Соседи устроили вечеринку на открытом воздухе: мерцал свет, слышались голоса. Там человек по имени Джеффри вполголоса рассказывал что-то очень смешное, слов Ник не разбирал — слышал только хохот и женские взвизги: «Ох, Джеффри!» Дальше, в парке, девушка вела на поводке крохотную белую собачку, и казалось, что собачка светится в лучах угасающего дня. Небо над Лондоном быстро выцветало и темнело; вечер уступал место ночи. Летом, когда не закрываются окна, ночь складывается не только из теней, но и из звуков — шепота листьев, неусыпного гула автомашин, дальних автомобильных сигналов и взвизгов тормозов, человеческих голосов, несвязных обрывков музыки. Где-то сейчас Лео? Дома, в трех милях к северу прямыми длинными улицами? Или рассекает ночной воздух на своем серебристом мотоцикле? И снова он спросил себя, в каком парке сделан снимок Лео? И кто — друг? любовник? — его фотографировал. От тоски и нетерпения ощущалась болезненная пустота внутри. На дорожке вновь появилась девушка с белой собачкой, и Ник попытался представить, что она видит, когда смотрит в его сторону: темный, таинственный, может быть, даже зловещий силуэт на фоне ярко освещенной комнаты… Откуда ей знать, что он стоит на пороге чего-то нового и сердце его тяжело и болезненно бьется в думах о том, что может принести ему грядущий день?

2

— А теперь — подарки! — объявил Джеральд Федден, входя на кухню с шуршащим бумажным пакетом в руках. — Для всех и каждого!

Вместе с Джеральдом, загорелым и неутомимым, вместе с его самоуверенностью и самолюбованием к дому как будто вернулась утраченная энергия. Джеральд шагал широко, говорил громогласно, держался всегда так, словно ждал аплодисментов. На пакете Ник разглядел эмблему знаменитого магазина деликатесов в Перигё — синего гуся с доброй диснеевской улыбкой и чем-то вроде спасательного круга на шее.

— Ой, только не фуа-гра! — простонала Кэтрин.

— Для нашей мурлычки-царапки — айвовое варенье, — объявил Джеральд, извлек из пакета баночку, завязанную полосатой салфеточкой, и поставил на кухонный стол.