Изменить стиль страницы

Мамочка ее тоже была виновата, если хотите знать мое мнение. Бывает, что не заметить преступление – то же самое, что и совершить его. То есть она ни черта не желала ни видеть, ни слышать, когда мисс Марчелла плакала или кричала. Прошу прощения, господа! И дамы! За свой грязный язык. Когда я вспоминаю о тех временах, у меня прямо язык с цепи срывается.

Вот какая штука: Мингуилло никогда не был мальчишкой, он вообще какой-то ненормальный ребенок. Чтоб мне провалиться, но он – ошибка природы, верно вам говорю. Стоит только вспомнить, как он вечно стучал ногой по полу под столом. Мне чуть дурно не стало, когда мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, назначил меня лакеем своего сына. Да, по сравнению с прислугой на кухне я сделал шаг наверх, но зато дорого заплатил за такое возвышение – он вечно бил меня по голове и обращался хуже, чем с собакой. Взамен того, что он научит меня грамоте, я, как выразился хозяин, должен буду «присматривать» за молодым человеком. Я тупо пялился на него и не мог уразуметь, что он себе думает. Я был всего на несколько лет старше Мингуилло. К тому же, чтобы «присматривать» за ним, и десяти пар глаз будет мало, а у меня, как вы уже знаете, были проблемы с головой.

Но хозяин подкупил меня, он нанял учителя для моей глупой башки. Поначалу я составлял списки белья, которое нужно отдать в стирку. А потом хозяин заявил:

– Я должен вернуться в Перу. Напиши мне, когда сможешь. И не бойся, Джанни. Ты слишком чувствительный парнишка. Тебе надо отрастить толстую кожу и закалиться. Кроме того, Мингуилло совсем необязательно знать о том, что ты умеешь писать.

Нет, уж он-то никогда не узнает. Об этом я позаботился в первую очередь.

Ну, я и сделал, как приказал старый хозяин. По крайней мере попытался. Я закалился и обзавелся такой толстой кожей, что научился скрыватьсвои чувства, но ведь я был не настолько благороден или велик, чтобы совсем ничего не чувствовать.

По правде говоря, в это время я начал интересоваться женщинами. Поначалу-то мне думалось, что чувства – это все, но, похоже, во мне оказалось больше от матери, чем я считал, потому как вскоре я перешел к прикосновениям. Но я никогда не был таким беспутным, как мать, и я так и не… тогда, во всяком случае… словом, я не нашел девушки, которая смогла бы понять мою невинную дружбу с Анной или которая не ревновала бы меня к Марчелле. Некоторых девушек привлекало то, что их домогается целый лакей-камердинер, вдобавок еще и умеющий писать. И так продолжалось… в общем, долго. Несколько лет.

Читать я научился довольно скоро, а вот писать– это стало для меня настоящей пыткой. Я мог складывать буквы в слова, но целые предложения у меня не получались, хоть ты тресни. И до сего дня при виде пера меня охватывают страхи и сомнения. Перо в руку, мозги наружу. И до свидания. Вот так и было со мной. Козел танцует лучше, чем я пишу письма. Впрочем, вы сами во всем убедитесь.

Мне следовало о многом написать моему старому хозяину, мастеру Фернандо Фазану. О том, я имею в виду, что происходило в Палаццо Эспаньол во время его долгого отсутствия. Теперь мне хочется плакать, когда я думаю о том, почему не сделал этого. Что ж, я пишу об этом сейчас, жалкий глупец.

Марчелла Фазан

Почему я никому не рассказывала о выходках Мингуилло?

Правда заключается в следующем. К тому времени, как мне исполнилось шесть, я уже поняла, что единственным наказанием для Мингуилло за его преступления может стать только смерть.

Вот так. Очень просто. Боль тоже проста.

Боль от булавки, спрятанной в моем хлебе, боль от дергания за волосы, боль от укуса сколопендры, тайком подброшенной мне в постель. С каждым таким случаем, который причинял мне одну лишь боль, я понемногу умирала, потому что разучилась чувствовать себя в безопасности в этом мире.

Портрет моей сестры Ривы висел в бельэтаже. Иногда я заставала перед ним кого-нибудь из слуг, тихонько вытиравших слезы. А моя мать всегда подчеркнуто глядела в сторону, проходя мимо рамы, задрапированной черным шелком. В туманных глубинах моих детских воспоминаний почти затерялся образ отца, глядящего на Риву и с отчаянием качающего головой, и Джанни, громко ругающегося у него за спиной.

Я начала понимать, что смерть Ривы как-то связана со злыми выходками и безнравственностью Мингуилло и что с этим ничего нельзя поделать.

Джанни и Анна лишь подтвердили мои догадки, когда сердито и беспомощно бормотали проклятия себе под нос, смазывая и бинтуя мои порезы и синяки. Из сказанного ими ятвердо усвоила одно: если Мингуилло решит медленно убить меня, никто во дворце не посмеет остановить его. Кроме того, милое, но изуродованное лицо Анны каждый день напоминало мне, что ждет любого, кто посмеет встать у моего брата на пути.

Полагаю, родители мои попросту боялись его и говорили о нем, даже в моем присутствии, только шепотом, как отзываются дети о страшном чудовище, которое прячется под кроватью. Или отец с матерью считали меня глухой только потому, что иногда мочевой пузырь подводил меня? Они обсуждали меня и моего брата с убийственной откровенностью, не обращая на меня никакого внимания. Хотя разве вам никогда не приходилось сталкиваться с тем, что людям, страдающим каким-либо физическим недостатком, глухота приписывается как нечто само собой разумеющееся?

Протестовал только Пьеро, говоря:

– Мальчишка должен на себе ощутить хотя бы часть той боли, что он причиняет остальным. Фернандо, Доната, неужели вы не видите, к чему ведет ваше безразличие?

Отец протестовал:

– Видишь ли, Пьеро, я предпринимаю кое-какие шаги… – Но в глазах его читалась отчужденность.

Пьеро хотел всего лишь приструнить Мингуилло, а вот мой собственный юный рассудок в поразительной прямоте детства вынес ему совсем иной приговор. Я знала, что Мингуилло заслуживает смерти. Но столь же ясно понимала, что очутилась в безвыходном положении. Мои родители не могли позволить себе, чтобы с их единственным сыном обошлись как с бешеной собакой, пусть даже и были о нем невысокого мнения.

К тому же выяснилось, что наказание лишь подталкивает моего брата к тому, чтобы еще сильнее ущемлять меня. Хуже того, у меня складывалось впечатление, что робкие упреки родителей как бы реабилитировали его преступления и нередко приводили к тому, что он или избивал Джанни и других слуг, или же издевался над ними и унижал их.

Поэтому, храня молчание, я старалась сберечь собственное достоинство и не подвергать своих друзей опасности. Я прикидывалась глухой, когда Мингуилло оскорблял меня или требовал исполнить очередную его прихоть. И какую бы гадость по отношению ко мне он ни совершал – я рисовала и записывала ее в своем дневнике, не говоря окружающим ни слова. Я рисовала самых отвратительных тварей, и каждая из них олицетворяла собой какое-либо издевательство или проступок Мингуилло. А потом я складывала листы так, что его образ всегда оказывался внутри.

Время от времени, пользуясь случаем, я пробиралась к нему в комнату, где и прятала свои рисунки в нише позади его огромного гардероба, который размерами не уступал каменному дому. Мне приходилось ложиться на спину, чтобы проползти между его выгнутыми ножками и дотянуться до глубокой, пыльной и прохладной ниши за его дубовой стенкой. Мингуилло ни разу не пришло в голову обыскать собственную комнату.

Мои подробные и красноречивые дневники оказались недоступны для него. Мое молчание сбивало его с толку. Конечно, в той опасной игре, которую мы вели, это были слабые козыри, но они оставались единственными, какие были у меня на руках.

Джанни дель Бокколе

Желтая лихорадка в 1803 и 1804 годах означала, что мой хозяин, мастер Фернандо Фазан, не сможет воротиться домой из Перу, не проторчав несколько месяцев в строгом карантине. Порт Ливорно был полностью закрыт. Сама Венеция закупорилась крепче морской раковины. Долгое время не было никакой возможности передать весточку отцу Марчеллы, даже если бы я подобрал слова, чтобы написать ее.