Вот именно! — продолжал Бож. — Притворись, будто хочешь завладеть тем, что тебя опустошает. И способствуй этому опустошению, раз уж заявляешь, что всего лишен! А об остальном не беспокойся. Или же молись, призывай на помощь милость Божию. Иначе твое «я», твой страх, которому ты даешь волю, погубят тебя, станут твоим проклятием! Какая дерзость, какой замах — оплакивать самого себя,ну что за нелепая фантазия!

А. не двигался. Даже не смотрел на нас.

— Он прав: открой двери и впусти зло, — сказал Р. — Не противься и не проявляй ненужной отваги. Идея отваги свойственна тем, кто уверен в своем поражении. Откажись от высокомерия. Если ничто не имеет лица, то смотреть вперед так же глупо, как отворачиваться. Не надо драматизировать. Не надо ничего предвосхищать. Не веди себя как трус, зажмурившийся от страха, или как храбрец с зорким, горящим взглядом.

Что бы ни говорил Рекруа, я не обнаружил в его собственном взгляде ни особой трусости, ни особого мужества.

— Живи и думай лишь о том, чтобы быть, а не жить, и перестань пугать себя всякими воображаемыми ужасами, — посоветовал Рекруа.

— Руки прочь! — закричал А., нервно расхохотавшись. Он вскочил на ноги. Налил себе белого вина. И, осушив бокал, поклялся, что попытается не быть, а именно жить.

Вернувшись, Элизабет принялась накрывать на стол. Рекруа пошел за устрицами в рыбный магазин на углу улицы Сен-Гийом. Позже, когда мы ели, А. первым взял слово. Теперь он говорил спокойно и медленно:

— Отсутствие смысла у Р. — да будет мне позволено так выразиться — и случайный характер событий, не поддающийся никакой логике, — все это, может быть, распрекрасные истины, но они ни на что не годны. В них всегда слишком много рассудочности, неуемной, избыточной энергии и страха, а ведь они совершенно бесполезны. И все потому, что подобные конструкции спонтанны. Это похоже на больного, на умирающего, — продолжал он, — когда он вспоминает и встречает, против своей воли, нечто вроде равновесия и формы, которые управляют его воспоминаниями. И как ни случайно все, что было, с течением времени, пережитого им, и в какой бы степени он ни осознавал данную случайность, все это, вместе взятое, имеет меньший смысл при сложении, нежели, в данном случае, при распределении: эта преемственность сразу получает направление благодаря лишь своей позиции во времени или же в том, что она считает таковым. И вот пример: два его воспоминания, какими бы ненужными и безумными они ни казались, непрерывно всплывают перед его мысленным взором, словно статуи, подавляя его ужасом: первое — оттого, что ему ничто не предшествовало, второе — потому, что оно не предшествовало ничему в тот момент, когда оживало в его памяти! Таким образом, любой рассказ моментально встает на свое место, время тотчас обретает видимость стрелы или линии, какими бы безумными ни казались подобные образы, и все то, что он испытал, сразу же получает направление, наполняется смыслом, мгновенно переводя логическую последовательность в бред интерпретации и образуя систему между этими двумя полюсами.

<…>

— Вероятно, ты прав, — согласился Р. — Но случай никогда не идет по прямой. И то, куда он идет, не назовешь направлением.

На это А. возразил, что для него вопрос о направленииуже не стоит. Он больше не способен бороться с тем, что его опустошило. У него нет ни ярких лоскутков, как у его сына, ни фарфоровых чашек и китайских статуэток, как у Уинслидейла, ни амулетов и безделушек, как у Йерра, ни старинных, источенных червями книг, как у Коэна, — ничего, что дарило бы иллюзию власти над этими волнами ужасаили над непроницаемым хаосом, который правит ими с неумолимой деспотичностью.

— Случай, и только случай, — повторил Р., — вот что нужно обсуждать, поскольку отчаяние говорит на том же языке, что и надежда. Поскольку кто-то видит все окружающее сквозь призму возможного, а другой — в свете невозможного. Таким образом, все это одинаково ценно, и почему бы не приравнять случайность ко всякой надежде, всякой иллюзии, всякому отчаянию, всякой обездоленности?! Поэтому я и утверждаю, что, может быть, не стоит пытаться пересиливать боль или врачевать ее, — в данном случае мастерство лекаря пойдет вам во вред, а попытки взять верх над болезнью обернутся ловушкой рабства. Идея исцеления — это склянка с ядом, а техника исцеления — орудие пытки. В депрессии нет отношения силы, и ошейник с шипами, как только его разжимают, становится обычным шейным кольцом. Довольно сомнительное украшение. Подделка под брыжи! Эдакая горжетка!

— О господи, да наш Рекруа — просто Нестор! — весело воскликнул Йерр.

Рекруа обернулся к А. и сказал каким-то странным тоном, что он в «хороших руках», в «надежнейших руках худшего».

Но А. покачал головой.

— Нет ничего, что можно было бы возродить, — сказал он.

— Да в мире никогда и не было первоначальногопервородства, — со смехом ответил Р. И добавил: — Я и сам больше ничего не знаю — ни забвения, ни иллюзий, ни ошибок, ни сна…

Я сказал ему, что он хвастает. Что в его стремлении поставить страх в привилегированное положение перед правдой есть что-то иллюзорное. Что невроза не существует. Я повторил, что не существует и здоровья. Рискнул даже заявить, что нет ни привилегированного восприятия, ни правды, ни иллюзии.

— О, меня временами одолевают ужасные головокружения, — сказал он. — И поверь мне — они очень различны по силе. Точно страна в крови гражданской войны. Мне чудится, будто моя голова вращается на своей собственной оси, вращается без конца…

— Словно гончарныйкруг, — подхватил Йерр. — Неужто ты считаешь мою голову менее пустой, чем твоя, и менее забитой этой пресловутой пустотой? Неужто думаешь, что я меньше тебя боюсь этого опустошения? Мне все время кажется, что эта костяная коробка вот-вот треснет и развалится.

А. резко ответил, что пустота кроется в прекращении мысли.

Первый день Рождества. Я зашел к Йерру.

— Вот преданный друг! — воскликнул он, увидев меня.

Мы с Глэдис вышли вместе, чтобы помочь с уборкой на улице Бак. Й. предпочел остаться в своем кресле. Он, видите ли, крайне утомлен! И потом, он совсем не выспался!

Сообщил нам, что оказывает явное предпочтение креслам, ибо кресло — единственный предмет интерьера, «в» который — а не только «на» который — язык позволяет своему хозяину усесться.

26 декабря. Улица Бак. Я — пройдя к нему в комнату:

— Говори, говори! Похоже, что разговор утешает.

— Нет, — бросил он и резко отвернулся.

Потом я и сам подумал, что фраза, произнесенная мной, звучала наивно. В высшей степени наивно. Он глядел на меня с испугом. На нем была желтая пижама, и это выглядело нелепо. Он как будто хотел сказать: с тех пор как люди говорят, кому они смогли помочь? Какой страх смогли умерить, отогнать? Я замолчал. И подумал: «Все, что выражает речь, не способно нас освободить. Иногда она одобряет, проясняет, порицает. Иногда позволяет видеть — тем, кто утешается видимым; иногда позволяет что-то понять, видя, хотя это и есть стремление к слепоте. А слепоту — для тех, кого утешает ослепление, — разглядеть еще труднее».

Вдруг он заговорил:

— Я сейчас на грани утраты разума, утраты всего Всего! У меня внутри полный разгром — мой личный, но полный. День тянется нестерпимо долго. Ночь продолжается бесконечно. Мой мешок с провизиейпуст.

Я пролепетал, что его слова не имеют никакого смысла. Какой провизиейфакт нашего рождения в той или иной день одаряет нас? Но он меня не слушал.

— Ты посмотри, как я постарел! Я выгляжу жалкой развалиной! Мне кажется, что у меня кожа обвисла, и это ясно видно. Вон она — собралась складками вокруг глаз!

Я не ответил. Наступило долгое молчание. Потом он сказал, совсем тихо, сквозь зубы, словно принуждая себя:

— Будь у меня хоть какой-нибудь ориентир, любой — чему или кому я бы всецело доверился, — я бы нашел в себе силы жить.

Я как мог постарался разрушить в нем эту химерическую надежду. Говорил запинаясь. В тот момент, когда я встал, собравшись уходить, он сказал: