Изменить стиль страницы

Отец, предвкушая удовольствие, стал перебирать пластинки, горкой лежавшие на столике у его кресла и на подоконнике. Программу мы знали, но ритуал никто не нарушал.

Покопавшись в пластинках, отец улыбнулся:

— Начнем с украинских песен, моих любимых. Все дружно поддержали.

И вот звучат: «Взяв бы я бандуру», «Реве та стогне Днiпр широкий» и, наконец, самые любимые, в исполнении Козловского: «Дивлюсь я на небо» и «Чорнії брови, карії очі».

Отец сидит в кресле, глаза его полуприкрыты, губы шевелятся, про себя он подпевает.

Затем следуют русские народные песни, арии из опер и в завершении голос Руслановой. Задорная песня напоминает отцу дни его молодости.

Наконец концерт окончен, и все разбредаются по лесу. Главное угощение — шашлык — требует костра. Гости отправляются за дровами.

Отец ненадолго исчез и вернулся с фотоаппаратом «Хассельблат», подарком какого-то датского бизнесмена. На очереди — ритуал фотографирования.

Сначала общее фото у костра. Затем гости попросили разрешения сфотографироваться с отцом.

Это был последний сбор в Петрове-Дальнем…

В конце июля я собрался в отпуск, хотел, как обычно, попутешествовать на машине с палаткой. Потом засомневался. Спросил отца.

— Нечего тебе здесь делать. Только мешать мне будешь. Поезжай, — выпроваживал он меня.

Отец не переносил мысли, что он невольно требует повышенного внимания, заставляя близких поступаться своими планами. Больше всего он боялся стать обузой для нас.

Оснований для особого беспокойства не было, и я уехал. С дороги часто звонил, все было в порядке. Через месяц я вернулся, намереваясь остаток отпуска провести дома. Отец выглядел по-прежнему.

Мама рассказала, что пока я отсутствовал, он опять говорил о ненужности, бессмысленности своей жизни, несколько раз заговаривал о самоубийстве. Владимир Григорьевич Беззубик отнесся к этим разговорам весьма серьезно, долго беседовал с отцом и советовал маме не оставлять его надолго одного. Приступы меланхолии проходили, и снова отец шутил, рассказывал, гулял.

В конце августа внучка Юля привезла в гости Евгения Александровича Евтушенко, давно просившего о встрече. Отец был рад гостю. Они провели вместе несколько часов. Отец рассказывал о смерти Сталина, аресте Берии.

После отставки отца я его постоянно фотографировал, снимал на кинопленку. Раньше этим занимались профессионалы. Людей, записывавших каждое слово, фиксировавших каждое его движение, было более чем достаточно. В доме скопились горы альбомов. Теперь у меня не было конкурентов. Впрочем, не имелось и заказов на мою продукцию. Но я твердо верил, что придет время, и мои материалы потребуются истории.

В те годы я был убежден, что произойдет это при моей жизни. Со временем уверенности у меня поубавилось. Все чаще меня стал занимать вопрос: кому передать эти материалы? Казалось, фамилию Хрущев прочно забыли, иные же доброхоты плодотворно лепили образ сталинского шута, малообразованного чудака-кукурузника из анекдота.

В том году мне удалось приобрести кинокамеру, синхронизированную с магнитофоном. Последние недели я ее активно опробовал на встречах отца с обитателями дома отдыха.

Теперь пришла очередь снимать Евтушенко. Я одним ухом слушал разговор. Помню, они заговорили о памятных обоим шестидесятых годах, когда было сказано много резких и несправедливых слов, разъединивших отца и порожденных его временем литераторов, художников, кинематографистов. Отец не раз вспоминал об этих встречах. Сейчас он по-иному оценивал свои высказывания. Он сказал Евтушенко, что чувствует свою вину перед молодыми людьми искусства за резкие слова, произнесенные в их адрес.

Вернулись домой. Отец озяб, попросил чаю. Тут инициатива перешла к Евтушенко. Он стал рассказывать о своих недавних поездках по стране. Особенно его поразило полное незнание современной молодежью жизни при Сталине, масштабов репрессий. Он сказал, что недавно был на Байкале, встречался с рабочими, интеллигентами и завел разговор о сталинских репрессиях. На вопрос, сколько примерно тогда погибло людей, ему ответили: тысячи две. Кто-то поправил: больше, тысяч двадцать. То есть они даже приблизительно не представляют, что тогда происходило!

Вскоре Евгений Александрович собрался уезжать. Отец вышел на крыльцо проводить гостя. Евтушенко поблагодарил отца за прием, а тот, в свою очередь, пригласил его заезжать…

Настала осень. Отпуск мой закончился, и в Петрове-Дальнем я стал бывать только по выходным.

В воскресенье, 5 сентября, отец с мамой собрались в гости к Раде на дачу. Дорога была неблизкой, километров шестьдесят, и такие поездки превращались в целое путешествие. Это разнообразило жизнь отца — он встречался с новыми людьми, заряжался новыми впечатлениями.

К сожалению, поездка не удалась. Во время прогулки отец почувствовал себя плохо, защемило сердце. Мама дала ему таблетку, и он кое-как отсиделся на стульчике, который и здесь был с ним. Раньше обычного они вернулись домой. Отец принял еще лекарство, и, хотя оно не помогло, хуже ему, кажется, не стало. В воскресенье врача решили не беспокоить.

Ночь не принесла облегчения, темнота давила на грудь, стало трудно дышать. Отец позвал маму — дверь в ее комнату на всякий случай не закрывалась.

— Посиди со мной, мне как-то тяжело. Видно, эту осень я не переживу, — с каким-то детским испугом сказал ей отец.

Утром приехал Беззубик, посмотрел, послушал, ничего угрожающего не нашел, но посоветовал лечь в больницу. Отец в больницу не хотел, и Владимир Григорьевич не настаивал. Но днем приступ повторился, и Беззубик стал неумолим. Правда, и отец присмирел, только попросил, чтобы отвезли его на «Волге». Очень он не любил «кареты», говорил, что чувствует себя в них почти покойником. Владимир Григорьевич согласился. Стали ждать машину.

Мама позвонила мне на работу, сказала, что отца забирают в больницу. Я бросил все дела и помчался на дачу. Но не успел. Отца уже увезли. Дома застал только маму — растерянную, какую-то жалкую. Она только что вернулась из больницы. Мама, словно пытаясь сама себя успокоить, стала подробно рассказывать, как они с отцом ехали в Москву: спокойно, как будто отправились на прогулку. Отец, по словам мамы, шутил с водителем, спросил, откуда он родом, рассказывал о Лихачеве, первом директоре ЗИЛа. Когда в Ильинском переехали мост через Москву-реку, он посмотрел на колхозную кукурузу и стал возмущаться неправильным посевом: посеяли бы реже, получили бы урожай, больше были бы початки. Перестал возмущаться после маминой и доктора просьбы не волноваться. Сказал: «Вот такой характер, не могу спокойно говорить о подобных вещах…» Доехали они до Москвы хорошо. По пути отец похвалил растущие вдоль проспекта Калинина (Нового Арбата) каштаны, вспомнил, как сопротивлялись московские озеленители, когда он, будучи секретарем ЦК и МГК в пятидесятых годах, настаивал на посадке каштанов на улицах Москвы. Отец тогда ездил к Курскому вокзалу посмотреть на растущий во дворе какого-то дома большой каштан — доказательство, что МОГУТ расти в Москве каштаны, радовался, когда увидел три больших каштана в Кунцеве. Советовал озеленителям заложить питомник каштанов, что и было сделано. На даче в Огарево (на Успенском шоссе, по соседству с деревней Усово) тоже посадили каштаны у ворот. Они хорошо цвели, давали плоды.

В больницу проехали через двор, прямо к лифту. Встретил их знакомый санитар Петя, поднял на третий этаж, пожелал отцу скорее поправиться. До палаты № 8 (в конце коридора) отец прошел самостоятельно, без поддержки под руку, своим обычным шагом. В палате оживленно беседовал с сестрой, санитаркой, буфетчицей — тоже знакомыми по прежнему пребыванию здесь. Сидел у стола, пока мама не попросила его снять брюки и лечь в постель. Она ему помогла с брюками, он лег. Остался у постели Владимир Григорьевич, пришла лечащий врач Софья Анатольевна, заместитель заведующего отделением Евгения Михайловна Мартынушкина. Мама вышла.