Изменить стиль страницы

— Что это сеньор Гарай так внимательно разглядывает?

— Я вижу тут полный курс алхимии, — отвечал тот, — и, судя по дорогим переплетам этих книг, ваша милость, верно, занимается этой наукой?

— Так, изучаю понемногу, — сказал генуэзец, — когда есть время. А вы что-то смыслите в этих книгах?

— Да я почти всю жизнь только ими и занимался, — сказал Гарай.

— О, тогда вы должны быть великим алхимиком, — сказал Октавио.

— Не буду покамест говорить, кто я, — сказал Гарай, — об этом еще потолкуем в другое время; скажу одно: кроме этих авторов, я прочитал и изучил всех до единого алхимиков, отлично знаком с сеньором Авицепной, Альбертом Великим, Гильгилидесом, Херво, Пифагором, с «тайнами» Калидо, с трактатом об «Аллегории» Мерлина, «О тайне камней» и с книгой «Три слова», считая многих других, как рукописных, так и напечатанных.

— У меня тут только рукописей нет, — сказал генуэзец, — остальное все собрано. Весьма рад, что вы занимаетесь искусством алхимии, к которому я питаю такое пристрастие.

— Я разбираюсь в нем неплохо, — сказал Гарай, уже замышляя некую хитрость. — Но сейчас я сообщу вам кое-что, чему вы крайне удивитесь. — И он прошептал генуэзцу на ухо: — Племянница моя, хоть и не ученая, знает не меньше меня, ибо все мои опыты она тут же повторяет с величайшей ловкостью, что вы пгкоре сможете увидеть собственными глазами; но пока ей ни слова, это ее рассердит.

Лучшего способа провести хитрого генуэзца Гарай придумать не мог; тот был жаден чрезвычайно и прямо умирал от желания создать философский камень, надеясь, что будет тогда мешками загребать золото и серебро; знакомство с таким знатоком алхимии он почел великой удачей — заблуждение, из-за которого многие лишились имущества и погубили свою жизнь.

Пока Гарай толковал с Октавио, Руфина была занята разглядыванием занимательных книг, которые тоже были у генуэзца; но это не помешало ей услышать обрывки разговора на предмет химии и заметить, с каким удовольствием слушал Октавио то, что было сказано Гараем о ней, Руфине. Гарай действительно изучал когда-то это искусство и даже порастратил немало денег н поисках философского камня, столь недоступного, что и поныне никому не удалось достичь успеха в решении этой сомнительной задачи; разочаровавшись в алхимии и выбросив на ветер почти все, что имел, Гарай был не прочь возместить свои убытки за счет кого-нибудь, кто еще находился во власти заблуждения, как наш генуэзец, а тот, слыша речи Гарая и сразу же в них поверив, уже видел себя повелителем мира. Он поспешил сказать Гараю, что здесь на вилле припасено все необходимое для опытов, и показал в отдаленной комнатке горны, перегонные кубы, колбы и тигеля, а также все инструменты, которые в ходу у алхимиков, да целую кучу угля. Гарай, к радости своей, убедился, что все готово для славной шутки, а самое главное, что генуэзец, мнящий себя знатоком алхимии, на самом деле очень мало в ней смыслит, — Будь он хоть немного знаком с ее основами, проделка Гарая не могла бы иметь успеха. Больше речь об алхимии не заходила, хотя генуэзец готов был день и ночь о ней толковать.

Все трое спустились в одну из нижних комнат, окна которой смотрели на самый красивый уголок сада; там уже стоял накрытый стол, они весело пообедали, а после обеда Гарай устроил так, чтобы генуэзец и Руфина остались наедине, — притворился, будто его клонит ко сну, и отправился на покой; генуэзец тогда, не таясь, объявил даме о своей любви и предложил все, что имел и чем владел; она выслушала милостиво и с улыбкой, однако ответила лишь туманными обещаниями. В кабинете наверху Руфина приметила арфу, теперь она попросила подать ей инструмент. — музыка помогала ей делать свое дело; генуэзец весьма обрадовался, узнав, что она умеет играть на этом приятном инструменте, и тотчас велел принести арфу, говоря, что его покойница жена прелестно на ней играла и что всего с неделю тому назад, когда он пригласил на виллу нескольких друзей, натянули все струны. Арфу принесли, Руфина, проворно настроив ее, начала играть, показывая свое искусство; играла она превосходно, и генуэзец был поражен беглостью ее пальцев и вкусом.

Она же, чтобы его доконать, пустила в ход чары своего голоса — мы уже говорили, что пела она изумительно, — и начала следующую песню:

Два веселых ручейка
В луговине благодатной
Петли вьют из хрусталя,
Обнимаясь многократно.
Дружбу сладостную их
Воспевает птичья стая,
Рощи весело шумят,
Их союз благославляя.
А Лисардо на лугу,
Пренебрегнутый и сирый,
Видя благостный пример,
Так запел под рокот лиры:
Ах, сколь жизнь прелестна!
Ах, сколь страсть нежна!
Ах, когда б не ревность,
Как цвела б весна!
Ах, ручьи, чья дружба так верна,
Покажитесь вы Белисе, чтоб увидела она:
Ранит строгости венец,
Лишь согласье благотворно для сердец.

Влюбленный Октавио, слушая нежный и звучный голос Руфины, совсем растаял; когда она кончила, он стал восторгаться красотой пенья и искусством игры на арфе, причем в восторгах этих меньше всего была повинна любовь — пела и играла Руфина и впрямь на редкость искусно; она же, зарумянившись и выказывая притворное смущение, сказала:

— Сеньор Октавио, я хотела доставить вам удовольствие, и вы можете хвалить меня лишь за усердие — разумеется, с моей стороны было дерзостью петь перед вами, тысячу раз слыхавшим лучшие голоса.

— Ничей голос на сравнится с вашим, — возразил Октавио, — и я желал бы, чтобы скромность ваша не оскорбляла вас самое; вы должны гордиться, сеньора, что небо столь щедро вас оделило, и быть ему благодарной за милость. Поверьте, мой вкус не из худших в Кордове, в юности я также занимался пеньем; правда, язык плохо мне повинуется, когда надо петь испанские песни, но итальянские я певал недурно под аккомпанемент теорбы, на которой немного играю.

Заметив, что Руфина хочет отставить арфу в сторону, он попросил спеть еще, и она пропела ему такой романс:

Волны Бетиса, светлея,
Дань свою несут цветам,
Чтобы те красу придали
Мирным рощам и полям.
В кронах миртовых деревьев
Стройным хором соловьи
Об одном поют предмете —
О любви! Лишь о любви!
Клори вышла на прогулку,
Чтоб порадовать поля,
Затмевая всех пастушек,
Всю природу веселя:
Воды замирают,
Рад цветок любой,
Ветерки стихают.
Всех объял покой.
Птицы нежно всех предупреждают:
«Пастушки от прелести такой
Пусть, не медля, убегают —
Очи Клори в сердце поражают,
Убивают эти очи страстью и тоской!»

И снова генуэзец Октавио принялся восхищаться волшебным искусством его ненаглядной Руфины, а она — благодарить за любезность; затем он предложил ей соснуть после обеда и сам поднялся наверх к себе, также чтобы прилечь.

Гарай меж тем ни минутки не спал, а все размышлял, с какой бы стороны нанести Октавио удар; услыхав, что их хозяин поднялся наверх почивать, Гарай тихонько перешел в комнату мнимой своей племянницы, изложил ей свой замысел и то, что прикрытием должна будет служить химия, наука, в которой Октавио воображал себя сведущим и, по чрезмерной и неутолимой алчности своей, жаждал изучить ее досконально, ибо ему казалось, найди он философский камень — этот океан, в коем потонуло столько несчастливцев, — все в его доме обратится в золото, Крез сравнительно с ним будет бедняком, а Мидас — нищим.