Итак, оказавшись в плену сердечных склонностей, а еще более того — в плену привычки, Эдуард не в силах был разорвать узы, привязывавшие его к Риму. Мечта о радостях счастливого супружества вызывала у него желание изведать их, пока не пришла старость. Иной раз он обвинял себя в несправедливости, в неблагодарности и причиною всех дурных черт маркизы считал ее страсть к нему; иногда он забывал, кем прежде была Лаура, и сердце его, без всяких рассуждений, преодолевало преграду, стоявшую меж ними. Впрочем, он стремился и разумом оправдать свою склонность к Лауре; задуманное же путешествие послужило ему поводом для того, чтобы подвергнуть испытанию своего друга, причем он и не подумал, что и самого себя подвергает испытанию, коего без своего друга не выдержал бы.
Успех его замысла и развязка событий, к сему относящихся, подробно описаны в XII письме пятой части и в III письме шестой части, так что все становится ясным, несмотря на скупые сведения, разбросанные в предшествующих письмах. Эдуард, любимый двумя возлюбленными и не обладавший ни той, ни другой, как будто оказался в смешном положении, но добродетель принесла ему радости более сладостные, нежели обладание красавицами, и к тому же радости неисчерпаемые. Отвергая любовные утехи, он был более счастлив, чем какой-нибудь сластолюбец, жадно вкушающий их. Он любил дольше, оставаясь свободным, и лучше наслаждался жизнью, нежели тот, кто прожигает свою жизнь. Ах, слепцы мы, слепцы! Все гонимся за химерами. Ужели мы так никогда и не узнаем, что из всех безумств человеческих счастье приносят лишь безумства благородной души?
ПРИЛОЖЕНИЯ
Перевод Н. Немчиновой
ВТОРОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ К «НОВОЙ ЭЛОИЗЕ»
N. — Вот ваша рукопись. Я прочитал ее всю.
R. — Всю? Понимаю: вы полагаете, что мало кто последует вашему примеру.
N. — Vel duo, vel nemo [360].
R. — Turpe et miserabile? [361]Но прошу вас высказаться.
N. — He смею.
R. — Вы уже посмели — одним этим словом. Скажите подробнее.
N. — Суждение зависит от ответа, который вы дадите мне. Скажите, это настоящая или вымышленная переписка?
R. — Не вижу связи. Для того чтобы сказать, хороша или плоха книга, разве важно знать, как она возникла?
N. — Очень важно — касательно этой книги. Схожий портрет всегда ценен, какой бы странной ни была натура. Но в картине, созданной воображением, каждый человеческий образ должен иметь черты, свойственные человеческой природе, а иначе картина ничего не стоит. Предположим даже, что и портрет и картина хороши, — останется та разница, что портрет заинтересует немногих, а публике может понравиться только картина.
R. — Понимаю теперь. Если эти письма — портрет, они никого не заинтересуют, если же это — картина, она плохо подражает действительности. Верно я понял?
N. — Совершенно верно.
R. — Итак, я вырвал у вас ответ прежде, чем вы ответили. А что до заданного вами вопроса, не могу удовлетворить ваше любопытство, придется вам пока обойтись без моего ответа и сначала ответить мне. Предположите самое худшее: моя Юлия…
N. — О! Если б она действительно существовала!
R. — Ну и что же?
N. — Но ведь это, конечно, вымысел.
R. — Допустим.
N. — В таком случае трудно представить себе что-либо скучнее: письма — не письма, роман — не роман, — все действующие лица из какого-то другого мира.
R. — Очень огорчен за наш мир.
N. — Утешьтесь. Сумасшедших в нем достаточно, но ваши безумцы неестественны.
R. — Я мог бы… Нет, нет! Вижу, что любопытство завело вас в сторону. Но почему вы так решили? Разве вы не знаете, насколько люди отличны друг от друга, насколько противоположны их характеры? Насколько нравы и предрассудки меняются в зависимости от времени, места и возраста? Кто же дерзнет установить точные границы естественности и скажет: вот до сего предела человек может дойти, а дальше нет?
N. — При таком прекрасном рассуждении неслыханных уродов, великанов, пигмеев, всякого рода чудищ — решительно все можно почитать естественным и возможным в природе. Тогда все было бы искажено, у нас больше не стало бы общего для всех образца. Повторяю — в картинах, изображающих человечество, каждый должен узнавать человека.
R. — Согласен, лишь бы умели различать то, что составляет разновидность от основного, существенного для всего рода человеческого. Что вы скажете о тех, кто распознавал бы людей только в том случае, если они одеты во французские кафтаны?
N. — А что сказали бы вы о тех, кто не изображал бы ни черт лица, ни стана да еще вздумал бы закутывать человеческую фигуру в покрывало? Разве вы не имели бы право спросить его: «Где же человек?»
R. — Ни черт лица, ни стана? Разве это справедливо? В моем сборнике нет никаких совершенных людей, — вот и весь сказ. Девушка, погрешившая против добродетели, которую чтит, и вновь обращающаяся к долгу, так как устрашилась более тяжкого проступка; слишком уступчивая подруга, наказанная наконец в своем собственном сердце за чрезмерную снисходительность; благородный, чувствительный, красноречивый, но слабохарактерный молодой человек; упрямый старик аристократ, кичащийся своей знатностью, готовый всем пожертвовать мнению общества; великодушный и отважный англичанин, всегда страстный, при всем своем благоразумии, всегда рассуждающий безрассудно…
N. — Благодушный и гостеприимный муж, любезно предоставляющий приют у себя в доме бывшему любовнику своей жены…
R. — Отсылаю вас к подписи под гравюрой. [362]
N. — «Доверие прекрасных душ»! Отлично сказано.
R. — О философия! Как ты стараешься очерствить сердца и умалить людей!
N. — А прихотливое воображение их возвышает и обманывает. Но возвратимся к предмету нашей беседы. Две подруги? Что вы о них скажете? А этот внезапный душевный переворот в храме? Благодать, конечно, да?..
R. — Сударь!..
N. — И дальше — христианка, благочестивая женщина, не желает обучать своих детей катехизису, а умирая, не хочет помолиться богу. И вдруг оказывается, что ее смерть наставляет в вере пастора и обращает к богу атеиста!.. О-о!
R. — Сударь!
N. — Что до занимательности, то она во всем одинакова — ее совсем нет. Ни одного дурного поступка, ни одного испорченного человека, который вызвал бы у читателя страх за добродетельных героев; все события до того обыденные, до того простые, что, право, тошно; ничего неожиданного, никаких театральных эффектов. Все предусмотрено, и все происходит, как предусмотрено. Стоит ли труда подробно описывать то, что каждый может ежедневно видеть у себя дома или у соседей?
R. — Стало быть, вам нужны заурядные люди и необыкновенные события? А по-моему, лучше наоборот. Впрочем, вы судите так потому, что прочли эти письма как роман. А это вовсе не роман, как вы сами сказали. Это собрание писем…
N. — …которые вовсе не письма, как я уже сказал?.. Какой же это эпистолярный стиль! Все так напыщенно! Сплошь восклицания! Все так вычурно! Высокопарно высказываются самые обыкновенные мысли! Громкие слова для убогих рассуждений; редко встретишь здравый смысл и верные суждения; нигде нет ни тонкости, ни силы, ни глубины. Парение в облаках и удивительно ползучие мысли. Если ваши действующие лица взяты с натуры, признайтесь, что в их стиле мало натурального.
R. — Конечно, с вашей точки зрения так и должно казаться.
N. — А вы полагаете, что публика посмотрит иначе? Зачем же вы тогда спрашиваете мое мнение?