Изменить стиль страницы
Я шляпу взял, я ее надел
И вышел гулять к реке.
Вдруг вижу — навстречу идет человек,
Но шляпу держит в руке…

И по логике вещей дальше должно идти объяснение или столкновение, а может быть, и сложный конфликт, вызванный этой встречей.

Баллады, отражающие исторические события, всегда — рассказ о таких конфликтах, с разными исходами, с разным толкованием поведения героев. Старинные суеверия, — остатки языческих верований, населявшие окружающий мир потусторонними существами, очеловечивавшие животных и растения, а иногда и превращавшие людей в лесных зверей или в цветы и деревья, — все это идет из глубочайшей древности и постепенно воплощается в фольклор, такой схожий во всех странах света и столь различно окрашенный историей и бытом каждого народа.

Не случайно, что поэты и ученые-фольклористы стали собирать шотландские баллады в их наиболее устойчивых вариантах именно с начала XVIII века. Шотландия, потеряв свою политическую независимость, искала путей к самоутверждению в науке, в искусстве, в народном творчестве. Назрела необходимость не только вспоминать героическую историю борьбы Шотландии с захватчиками, но и рассказывать о несокрушимой стойкости, о храбрости и благородстве лучших ее сынов, о красоте и верности ее дочерей, восхвалять победу Добра и сокрушаться над кознями Зла.

О форме баллады написано много исследований. Эта форма — с зачинами, повторами и припевами — определялась тем, что баллады исполнялись музыкантами и трубадурами в богатых замках или бродячими певцами в тавернах и на сельских площадях. В этом сборнике читатель найдет баллады самой разнообразной формы. Как в старинных, так и в новейших собраниях шотландских баллад к ним даны обширные комментарии, которые раскрывают их происхождение, и часто объясняют те изменения, которые они претерпевали.

В балладе «Тэм О'Шентер» Бернс гениально пародирует старые сюжеты и в «страшных» сценах бесовской пляски в старой церкви, и в комических нравоучениях, обращенных к пьяницам и гулякам.

В 1791 году, распродав скот и весь инвентарь Эллисленда, Бернс переехал с семьей в небольшой, но оживленный город Дамфриз, где и прожил с августа 1791 до июля 1796 года, когда тяжкая болезнь доконала тридцатисемилетнего поэта.

Эти последние годы были, пожалуй, самыми сложными в жизни Бернса. Он был государственным служащим — и закоренелым бунтарем, счастливым отцом семейства — и героем множества романтических приключений, крестьянским сыном и другом «знатнейших семейств». Многие ученые и литераторы переписывались с ним, спрашивали его совета. Все признавали его великим поэтом.

Время было бурное, сложное. Надежды, вспыхнувшие вместе с французской революцией и победой Америки в войне за независимость, были разбиты, общество «Друзей народа» разогнано, а его главари сосланы на каторгу. Оставалось только подымать за них тост в стихах:

За тех, кто далёко, мы пьем,
За тех, кого нет за столом.
А кто не желает Свободе добра,
Того не помянем добром…
Да здравствует право читать,
Да здравствует право писать.
Правдивой страницы
Лишь тот и боится,
Кто вынужден правду скрывать.

Осень 1795 и зима 1796 года стали роковыми для Бернса. Тогда врачи не понимали, что он давно и тяжко болен, что его обмороки и приступы боли во всех суставах — последствия тяжелого ревмокардита. Его лечили холодными ваннами, крепкими винами, по неведению усиливая смертельный недуг.

А тут еще от него стали отступаться его знатные друзья: многие обиделись, что он отозвался о королевской чете Франции, казненной в Париже, как о «болване-клятвопреступнике и бессовестной блуднице».

Пришла весна — очень холодная и дождливая. Бернс болел, но как только ему становится немного легче, он снова начинает писать для нового сборника шотландских песен и баллад.

В переписке с составителем этого сборника — Томсоном чувствуется желание подытожить уже сделанное и предчувствие, что ему недолго осталось жить…

«У меня нет копий тех песен, которые я вам послал, — пишет он в начале мая, — а мне пришла охота пересмотреть их все. Пусть я лучше буду автором пяти хороших песен, чем десятков посредственных. Тяжело лежит на мне рука горя, болезни и заботы… Личные и семейные несчастья почти совсем уничтожили ту жизнерадостную готовность, с какой я, бывало, волочился за сельской музой Шотландии. Давайте же покамест хотя бы закончим то, что мы так славно начали».

Об этом последнем месяце жизни Бернса вспоминают те, кто видел его у моря, на курорте, где врачи, не понимавшие его болезни, велели ему принимать холодные ванны и пить крепкие вина. «Когда он вошел в комнату, — писала его старая знакомая, — меня поразил его вид, а первые его слова были: «Ну, сударыня, нет ли у вас поручений на тот свет?»

В понедельник, 18 июля Бернс вернулся домой. Еле дойдя до спальни, он потерял сознание. Очнувшись, он с трудом написал отцу Джин.

«Дорогой сэр, — писал он, — ради всего святого, пришлите миссис Армор сюда немедленно. Моя жена может родить с минуты на минуту. Боже правый, каково ей, бедняжке, остаться одной, без друга… Знаю и чувствую, что силы окончательно подорваны и недуг станет для меня смертельным».

Ночью один из ближайших друзей Бернса писал в Эдинбург:

«…Только что я вернулся из горестной обители, где видел, как душа Шотландии уходит вместе с гением Бернса. Вчера доктор сказал мне, что надежды нет. Сегодня смерть уже наложила на него свою тяжелую руку… Но в нем еще теплилась жизнь — он сразу узнал меня… Когда я взял его руку, он сделал героическое усилие и ясным голосом проговорил: «Мне сегодня гораздо лучше, я скоро выздоровею…» Увы! Он ошибается…»

Но, утешая других, Бернс знал, что жизнь кончается: когда один из друзей передал ему привет от его почитателей — группы дамфризских стрелков-волонтеров, Бернс сказал:

«Только не позволяйте этим горе-воякам палить над моей могилой».

Бернса хоронили с помпой: не только «горе-вояки», но и регулярные войска шли церемониальным маршем до кладбища, играли трескучий и бездушный похоронный марш и, конечно, вопреки воле поэта «палили» над его могилой.

Джин не могла проводить Роберта: в этот час она родила ему пятого сына.

Гильберт приехал к выносу. Он простился с братом и первый бросил в могилу горсть земли.

Перед отъездом в Моссгил он спросил Джин, не нужно ли ей чего-нибудь.

Джин было больно и стыдно признаться, что в доме не было — буквально! — ни одного пенни.

Она попросила у Гильберта, немного денег взаймы.

Гильберт вынул один шиллинг, подал его Джин и, сердечно простившись с ней, вышел из дома.

У порога он вынул разграфленную книжечку и записал: «Один шиллинг — в долг, вдове брата».

К счастью, это был последний шиллинг, взятый Джин взаймы: по подписке немедленно собрали весьма значительную сумму, и с этого дня ни Джин, ни дети не знали нужды.

Через много лет, когда слава Бернса наконец нашла дорогу в придворные круги Лондона, король назначил вдове Бернса пенсию.

И Джин, верная памяти Роберта, от этой пенсии отказалась.

О том, как росла слава Бернса, говорят тысячи книг на всех языках мира, собранных в библиотеке Глазго.

Поэту поставлено множество памятников — от простого мраморного бюста в нише дамфризского дома до сложных и затейливых башен с барельефами, греческими портиками и статуями — причесанных красавцев-пахарей, с неизменной мышкой у ног, маргариткой под лемехом плуга и парящей музой в классических покрывалах.