Изменить стиль страницы

Судоходство по каналу прекратилось еще до рождения Toy. Из торговой артерии, протянутой в глубь страны, канал превратился в дикую тропу, по которой в сердце города проникали тростники, ивняк, лебеди и кулики. Toy озадачила фраза о воздвигнутых «величественных сооружениях». Единственным величественным сооружением, известным ему на восточной окраине города, был сам канал — произведение искусства длиной в десять миль, воздвигнутое из камня и дерева, земли и воды. Toy отправился делать эскизы в Блэкхиллские шлюзы.

Задача была нелегкой. Toy знал, каким образом две гигантские водные лестницы огибали холм, однако с какого-то одного уровня нельзя было увидеть остальные. Более того, мощь архитектуры нагляднее всего представала с основания, а ее размах — с верхушки; Toy же хотелось показать и то и другое с тем, чтобы глаза могли окинуть весь вид целиком с легкостью гимнаста, который взялся бы облазить шлюзы снизу доверху. Toy изобрел ракурс, изображающий шлюзы с нижней точки слева направо и с верхней точки — справа налево; он нарисовал их так, как видел бы их лежащий на боку великан глазами, разнесенными на сотню футов и скошенными под углом в 45 градусов. С помощью карт, фотографий, набросков и с опорой на память Toy почти что собрал свои любимые виды воедино, однако возникла новая проблема.

Toy намеревался населить холст фигурами людей, занятых обычными воскресными делами: ребятишки ловят плотву в банки; женщина подстригает живую изгородь вокруг дома старого начальника шлюза; пенсионер прогуливает собаку возле причала. Но шлюзы выглядели настолько внушительно, что Toy захотелось заключить в их рамки нечто более грандиозное. В последней книге Библии он читал о пророчествах и предостережениях, о войне и голоде, о наживе и смерти, об огненных телах, низринутых с неба на пагубу целым народам. Политическое содержание книги звучало столь же современно, что и в дни апостола Иоанна и Альбрехта Дюрера. Итоговое разделение людей на добрых и злых и вечная жизнь праведников в роскошном новом мире не убеждали, но чем это отличалось от обычных речей политиков в кризисные времена? Toy переменил полдень на сумерки и нарисовал высоко в небе, между луной и крышей своей начальной школы, черную стрелу. Стрела не могла низринуться с неба, но и толпы, над которыми она нависала, не могли спастись бегством. Толпы заполоняли причалы, мосты, толклись на возвышенностях, однако их смятенное бегство не сопровождалось жестокостями: матери прижимали к себе детей, отцы их обороняли, на открытых участках одинокие фигуры указывали на двери в склоне холма. Для должного изображения толпы Toy кардинально поменял ландшафт и уже почти закончил работу, как вдруг осознал новую необходимость. В этом громадном множестве были представлены только типы, а здесь на переднем плане нужна была фигура в натуральную величину — человек, чей растерянный взгляд был бы устремлен на зрителей картины в упор, заставляя их чувствовать себя частями этого множества.

Toy прервал работу: следовало обдумать, как заново перестроить всю композицию, чтобы новая фигура гармонировала с ней, а не была просто-напросто в нее втиснута. Преподаватель по рисунку, человек добросовестный, поинтересовался у Toy:

— Как долго ты еще будешь тянуть? В этом семестре ты ничего другого не сделал. Другие закончили уже по три-четыре картины.

— Моя по размеру гораздо больше, сэр.

— Верно, больше. До нелепости больше. Когда же ты ее закончишь?

— Быть может, на следующей неделе, мистер Уотт. Она выглядит почти готовой.

— Именно. Она выглядела почти готовой и три недели тому назад. Она выглядела готовой и двумя неделями раньше. И всякий раз ты внезапно закрашивал ее почти целиком и начинал писать собственно другую картину.

— У меня появлялись мысли, как ее улучшить.

— Вот именно. Если такие мысли снова у тебя появятся, выкинь их из головы. Я хочу, чтобы на следующей неделе картина была закончена.

Потупившись, Toy тихо проговорил:

— Я постараюсь закончить картину на следующей неделе, сэр, но если мне снова явится какая-нибудь хорошая мысль, я не обещаю, что выкину ее из головы. — Его вдруг обуяла веселость, и он едва сдерживал улыбку. — Если я это сделаю, Господь не пошлет мне новых.

Помолчав, мистер Уотт велел Toy показать ему папку с набросками и не спеша их пересмотрел.

— К чему все эти уродливые искажения?

— Я, возможно, утрировал некоторые формы с целью их подчеркнуть, но не думаете же вы, сэр, что вся моя работа к ним сводится?

Мистер Уотт, слегка нахмурившись, снова перебрал все эскизы и отложил в сторону карандашный набросок рук:

— Вот это мне нравится. Хорошо подмечено и старательно выписано.

Toy порылся в папке и вытащил рисунок женщины, изображенной в укороченной перспективе — с ног.

— Вам не кажется, что эта фигура прекрасна?

— Нет. Говоря откровенно, ты ее изуродовал — у тебя ее словно бы пытают.

Toy запихнул рисунки обратно в папку и смущенно сказал:

— Простите, но я с вами не согласен.

— Мы обсудим это позже, — глухо заключил преподаватель и вышел из класса.

Макалпин, работавший рядом, поднял голову:

— Я просто упивался. Только гадал, кто из вас расплачется первым.

— Я едва удерживался.

— Хорошо, что твои работы нравятся секретарю.

— Почему хорошо?

— Слишком долго объяснять.

Они работали молча, потом Toy жалобным голосом спросил:

— Кеннет, я что, нахал?

— О нет, напротив. Тебе явно не по душе ранить их чувства.

Когда Toy шел на следующее утро в классную комнату, мистер Уотт встретил его словами:

— Минуточку, Toy! Мне нужно с тобой поговорить.

Они уселись на скамейку в оконной нише. Мистер Уотт, с мрачным видом покусав нижнюю губу, заявил:

— Я только что говорил о тебе с мистером Пилом. Сказал, что, раз ты не принимаешь мои советы и отрицательно влияешь на других студентов, я не желаю видеть тебя в своем классе. Сердце у Toy забилось тяжело и гулко.

— Я охотно выслушиваю ваши советы, сэр, и готов принять совет от кого угодно, но если совет нельзя отвергнуть, то это уже не совет. Кроме того…

— Нам нечего обсуждать. Макалпин говорит, что вы снимаете мастерскую возле парка.

— Да.

— Я попросил у мистера Пила разрешения для тебя заниматься рисованием там. Будешь приходить на лекции в школу, как обычно, а в остальное время будешь работать сам по себе. В конце семестра посмотрим, что ты нам предъявишь.

Toy не сразу уяснил услышанное, но через мгновение во взгляде его выразился такой восторг, смешанный с жалостью и признательностью, что мистер Уотт поспешил добавить:

— Буду признателен за ответ на сугубо неофициальный вопрос, Toy. Имеешь ли ты хотя бы отдаленное понятие о том, что пытаешься сделать?

— Нет, сэр, но думаю, новое расписание мне поможет это выяснить. Можно сегодня начать переносить вещи?

— Начинай когда хочешь.

Вечером дома Toy паковал книги и бумаги, которые еще не успел перенести в мастерскую.

— Можно мне взять с собой свободный матрац? — спросил он у помогавшего отца.

— Значит, теперь я буду видеть тебя еще меньше, чем обычно?

— Полезно просыпаться по утрам в той комнате, где работаешь.

— Хорошо. Бери матрац. И простыни. И одеяла. А почему бы не присоединить и кровать?

— Нет. Матрац и спальные принадлежности легко убрать с глаз долой. А кровать займет много места.

— Ладно, ладно. Сочту за милость, если заглянешь повидаться, а не только когда понадобятся деньги.

Эти слова прозвучали так горько и приниженно, что у Toy непривычно кольнуло в сердце.

— Я уважаю тебя и восхищаюсь тобой, па, — проговорил он опечаленно. — Даже люблю. Но я тебя побаиваюсь, почему — сам не знаю.

— Может, потому, что мы чрезмерно тебя наказывали, когда ты был маленьким.