— Глупо делиться с миром тем, на что ты боишься взглянуть. Мне хочется любить мир, жизнь, Бога, природу и так далее — но мне мешает боль.
— От боли вреда нет. Она предупреждает организм о неполадке.
— О да, я знаю, что боль обычно благо для нас, — возразил Toy, — но какое благо она несет женщине, вынашивающей плод без рук и ног, с лицом на макушке? В чем ее благо для младенца?
— Я рассматриваю жизнь на клеточном уровне, — заметил профессор.
После паузы оба вдруг заговорили одновременно:
— Как у Марджори?..
— Расскажите мне о гольфе…
— Прошу прощения, — извинился Toy. — Как у Марджори — что?
— Как у Марджори идут дела в школе?
— Я… я не знаю. На каком она курсе?
— Полагаю, на втором.
— Тогда, по всей видимости, успешно, — сказал Toy. — Второй курс почти никто не проваливает, — добавил он.
— Я думал, вы с ней сокурсники, — проговорил профессор слегка неприязненно.
— Вовсе нет, — сухо пояснил Toy.
В комнату вместе с матерью вошла Марджори. На ней было платье в цветочек, в ушах — длинные серьги, груди обрисовывались заметнее обычного. Волнистый попугайчик, порхнув ей на плечо, прощебетал:
— Скорее, скорее, Марджори! Добрый мистер Черчилль!
Марджори, покраснев, улыбнулась.
— Проказник Джоуи выдает наши секреты, — проговорила миссис Лейдло.
— Извини, что заставила тебя ждать, Дункан.
— Я сам сильно опоздал, — сказал Toy.
— Давайте-ка отправляйтесь, — добродушно поторопила их миссис Лейдло.
Стоя на пороге, она проводила парочку взглядом. У Toy было ощущение, будто он ребенком идет в школу вместе с сестрой. На тротуаре Марджори, нервно замявшись, выпалила:
— Дункан, надеюсь, ты не очень на меня рассердишься, но, когда я согласилась пойти с тобой сегодня в кино, я совсем забыла, что договорилась встретиться с подругой… она очень славная… Ничего, если она пойдет с нами? Она живет тут, рядом.
— Конечно! — воскликнул Toy и с жаром заговорил о чем-то, желая скрыть, что подавляет внутреннее недовольство.
У ворот в густой живой изгороди Марджори шепнула, что долго не задержится, и оставила его одного. Вечер был холодным: блестки инея сверкали на мостовой в свете уличного фонаря. Toy услышал, как открылась дверь, донесся высокий голосок Марджори и еще чей-то, тоном ниже. Наконец дверь захлопнулась, и перед ним появилась Марджори: между ее сдвинутыми бровями пролегла легкая складочка.
— Извини, Дункан, но подруга не может с нами пойти. Скорее всего, она простужена.
— Ну что ж поделаешь, ничего страшного.
Марджори послала ему благосклонную улыбку. Toy обеспокоили образовавшиеся при этом складочки в углах ее рта. Если она будет часто улыбаться так, то лет через десять-двенадцать там пролягут морщины.
На сеанс они опоздали. Любовные сцены на экране заставляли Toy острее ощущать близкое присутствие Марджори. Он придвигался к ней поближе, но она сидела, неподвижно выпрямившись, и напряженно смотрела перед собой, так что Toy, удрученно достав коробку шоколадных конфет, время от времени покорно вкладывал их по одной в рот Марджори. После сеанса у ближайших кафе стояли очереди, и они поехали домой. Сидя на верхней площадке автобуса, Toy не сводил глаз с профиля Марджори на черном фоне окна. Вид Марджори исполнял его ужасом и восторгом: ему нужно было приблизиться к ней, а времени почти не оставалось. В отчаянии Toy пытался придумать, что можно сделать одной силой взгляда. Глаза Марджори под темными тонкими бровями были опущены; на лице, несмотря на упрямый подбородок, застыло потерянно-отстраненное выражение; каштановые волосы были стянуты в плоский узел на затылке, а мочка уха выглядывала сквозь них изысканным срезом морской раковины. Повернув голову, Марджори поглядела на него вопросительно. На лбу у Toy выступил пот.
— Можно мне… взять тебя за руку?
— Конечно, Дункан.
— Странно. Когда я обращаюсь к тебе с просьбой, то обычно уверен, что ты ее исполнишь, однако дрожу так, будто мне заведомо отказано.
На горле у Марджори забилась жилка от едва сдерживаемого смеха.
— Неужели, Дункан?
Держать руку Марджори в своей Toy было приятно скорее тем, что это имело символический смысл, но стоило им соприкоснуться плечами, как его затопило чувство безмолвного освобождения, и все мысли исчезли бесследно, а заодно с ними и грызущее беспокойство, что же делать дальше, когда они доберутся до ее дома.
Они помедлили у ворот сада. Марджори, вдруг прикрыв глаза, подняла невидящее лицо вверх. Toy приложил свои губы к ее губам. Марджори тут же выскользнула со словами:
— Спокойной ночи, Дункан.
— Спокойной ночи, но мы завтра увидимся, да?
— Да, до завтра. Спокойной ночи.
Toy в задумчивости отправился домой пешком: последний трамвай уже ушел. Мороз сковал поверхность тротуара сверкающей льдистой корочкой, которая похрустывала при каждом его шаге. На холме возле университета его поразила кристальная яркость небесных созвездий. Они казались не огоньками, рассыпанными по внутренней поверхности купола, но галактическими канделябрами, подвешенными в черном воздухе на разных уровнях. Toy испытывал смутное счастье — и вместе с тем смутное замешательство и подавленность, и ему было очень холодно. Поцелуй ничего не означал — ничего из того, что заставляли его ожидать книги, фильмы, разговоры. Он в этом виноват? Или Марджори? Это существенно? Дома Toy забрался в постель и уснул.
Вскоре после рассвета Toy стоял на площадке для гольфа в Александра-парке, вслушиваясь в пение жаворонка в пасмурной вышине. Пение оборвалось, и птичье тельце с глухим стуком упало на дерн к его ногам. Toy устремился вниз по склону к воротам, ступая по раскиданным на дорожках мертвым воробьям и дроздам. Мимо светофора со скрипом проползал трамвайный вагон для рабочих, явно пустой. Toy проследил, как красный свет сменился на желтый, потом на зеленый, потом зеленый опять сменился желтым — и погас. Трамвай замер на месте.
Не все умерло сразу: самые скромные растения напоследок буйно пошли в рост. Плющ обвил густыми побегами памятник Скотту на Джордж-сквер, добравшись до молниеотвода, установленного на голове поэта; когда листья опали, его фигура оказалась оплетенной сетью волокон — белых и твердых, как кость. Мох, устлавший тротуары, рассыпался в порошок под ногами Toy, который блуждал по городу в одиночестве. Toy был счастлив. Он глазел на витрины порнографических лавочек, не опасаясь, что кто-то его заметит; катался на велосипеде по залам художественных галерей и, напевая, скакал на нем вниз по входным ступеням. Он устанавливал мольберты в общественных местах и рисовал громадные полотна с изображением зданий и засохших деревьев. По окончании работы он оставлял ее напротив запечатленной им действительности. Умерла и погода. Дождь не шел, не дул ветер. Небо всегда было пасмурным, тепло не убывало, не кончался полдень.
Toy сидел во дворике Холируд-Паласа в Эдинбурге, зарисовывая вид, открывавшийся на Артурз-Сит. Чей-то резкий голос, словно из птичьего клюва, проскрипел ему в левое ухо:
— Королеве Марии именно так все и запомнилось, очень похоже.
Высоко на скалах появилось белое пятнышко и двинулось по тропе к южным воротам дворика. Тяжкое предчувствие сдавило сердце Toy. Он подался почти вплотную к холсту и продолжал работать, решившись никого не видеть. Но все тело его; пронизал ледяной холод: это, как он знал, она положила руку ему на затылок. Toy попытался ее не замечать, но работа из-за ее страдающих глаз сделалась невыносимой, поэтому он жестом предложил ей встать перед мольбертом. Она послушалась, вообразив, что он хочет вставить ее в картину. Toy схватил ружье и выстрелил в нее. Она поглядела на него с упреком, потом рухнула, сжалась, смялась, превратившись в коровью лепешку.