Изменить стиль страницы

А вот его детям — нет. Теплыми летними вечерами я играл в саду позади дома; там росли спутанная трава и чахлые фруктовые деревца, и я строил гнезда в побегах плюща, обвивавших окна моей спальни. Однажды вечером ко мне подошла дочь хозяина и спросила:

— Что ты там, по-твоему, делаешь?

Ей не было еще и двенадцати, но мне она казалась взрослой женщиной. Я ответил, что строю гнездо для птички, которая отложит там яйца.

— Птичка-невеличка? — переспросила она. — Чепуха. А где ты взял солому?

— Она лежала во дворе.

— Значит, она папина, а ты ее украл. Поди и положи ее на место.

Так как я продолжал постройку, она схватила меня за руки и начала их выкручивать до тех пор, пока я не лягнул ее в лодыжку; она кинулась прочь с воплями, обещая все рассказать моей матери, чтобы меня отсюда прогнали. Я заплакал и побежал в поле, на четвереньках протиснулся через дверцу курятника и, согнувшись в три погибели, затаился в уголке на усыпанном зерном полу до самой темноты. Я собирался умереть там от голода, но услышал далекий голос матери, которая меня окликала, то приближаясь, то удаляясь, и в конце концов почувствовал, что ее грудь разрывается точно от такой же муки, как и моя. Я выбрался через дверцу обратно и поплелся мимо черных курятников под высоким звездным потолком. Ухала сова. Вдруг я наткнулся на мать и обхватил руками ее большой живот, а она меня приласкала. Спустя несколько ночей меня разбудил страшный шум: мать вошла ко мне в комнатку и легла под одеяло. Это было менее приятно, чем в городе: здесь прибавилась еще сестренка, и кровать оказалась тесной. Любовное тепло, которым мать меня окутывала, по-прежнему волновало безумно, однако теперь сознание не теряло трезвости. Меня точило беспокойство, потому что ферма кое в чем была мне по душе. Через неделю в тележке, запряженной пони, фермер отвез нас на железнодорожную станцию, сунул мне кулек с мятными лепешками и, не сказав ни слова, оставил нас на платформе.

Теперь я понимаю свою мать. Она ждала великолепия. Все мы по большей части его ожидаем, а приближение старости учит нас без него обходиться. Моя мать не могла этому научиться и потому меняла жизнь единственным способом, ей известным, — переезжая от одного мужчины к другому. Она переезжала беременной, потому что беременность вселяла в нее больше надежд, чем обычно, или же из-за боязни, как бы вынашивание ребенка в соседстве отца не привязало ее к одному мужчине навсегда. Если это так, то своего настоящего отца я так и не видел. Третьим заменителем стал банковский управляющий, который жил с овдовевшей сестрой в отдельном доме в маленьком рыболовецком порту. Это был тихий, грустный, добрый человек; его сестра — резкая в обращении, несчастная женщина с язвинкой; моя мать (с четырехлетним сыном, годовалой дочерью и пятимесячным эмбрионом) зачаровала и приручила их обоих. Однако троих для комплекта достаточно, и власть надо мной она утратила. Возможно, больше ее и не желала. Так или иначе, она оставила меня у банковского управляющего. Моя жизнь сделалась спокойной и надежной. Я ходил в школу, хорошо учился, и управляющий с сестрой каждый вечер играли со мной в бридж на небольшие ставки, чем развили мои способности концентрировать внимание. Игра продолжалась с половины седьмого до времени, когда пора было отправляться в постель. Вот так я научился страшиться тела и любить церкви.

Оживив эти воспоминания, я увидел, что тропа от залитых солнцем роз к серой пустоте неизбежна, но это меня не удовлетворило. Меня ужасала перспектива не делать ничего другого, как только вспоминать жизнь, подобную этой. Мне хотелось, чтобы безумие уничтожило память, залив ее яркими цветами и тонами иллюзии, пускай самой чудовищной. Я разделял романтическое представление о том, что безумие — выход из невыносимого существования. Но безумие подобно раку или бронхиту — не каждый на него способен, и, когда большинство из нас говорит: «Мне этого не вынести», это звучит доказательством обратного. Смерть — единственный надежный выход, но смерть зависит от тела, а тело я отверг. Я был обречен снова и снова проигрывать в будущем нудное прошлое, прошлое, прошлое. Я попал в ад. Без глаз я пытался плакать, без губ — кричать и всеми силами моего пренебреженного сердца звать на помощь.

Ответ пришел. Мрачный непреклонный голос — твой голос — попросил меня описать его прошлое. Мой опыт пустоты наделил меня умением мысленно видеть вещи благодаря самым ничтожным подсказкам, и голос позволил мне увидеть тебя таким, каким ты был. По голышу и ракушке в твоих руках я восстановил берег, на котором ты их подобрал, а оттуда я увидел тропу, тянувшуюся через горы и города к дому, где ты родился. Тебе понятно теперь, почему я — оракул. Описывая твою жизнь, я уберегусь от собственной ловушки. С моей точки в небытии все сущее — всё, что не я — выглядит стоящим и великолепным: даже то, что почти все считают заурядным или отвратительным. Со мной твое прошлое в безопасности. Могу поручиться за точность.

Ланарк немного подумал, потом сказал:

— В твоей истории есть противоречие.

— Да?

— Ты сказал, что деньги так же не могут существовать помимо предметов, как и сознание без тела. Однако твое существование бестелесно.

Это и меня озадачивает. Порой мне думается, что мое тело находится в мире там, где я его покинул: лежит на койке где-нибудь в больнице, и жизнь в нем поддерживается с помощью внутривенных вливаний. Если так, то у меня есть надежда вернуться однажды к жизни или умереть окончательно. А теперь я расскажу тебе о Дункане Toy.

Рима слегка пошевелилась и пробормотала:

— Да, продолжай.

Оракул заговорил. Его голос доносился внутри головы так издалека, что казалось, повествование не столько развертывается, сколько вспоминается. Рассказ не прерывался ни едой, ни посещением уборной, ни сном: по ночам Ланарку снилось то, чего он не мог слышать, и при пробуждении у него не возникало ощущения паузы. Все это время они видели через окно людей, которые передвигались по комнатам и городским улицам, хотя иногда мелькали горные и морские пейзажи, а под конец возникли огромные волны, медленно разбивавшиеся о подножие утеса.

ЛАНАРК: Жизнь в четырех книгах kn1_.JPG

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава 12

Война начинается

Дункан Toy провел синюю линию в верхней части листа и коричневую внизу. Нарисовал великана, который бежал по коричневой линии с плененной принцессой, но принцесса никак не выходила красивой, и потому в руках у великана он изобразил мешок. Принцесса была внутри. Отец заглянул через плечо Дункана и спросил:

— Что это ты там рисуешь?

— Мельник бежит на мельницу с мешком зерна, — встрепенувшись, ответил Toy.

— А что обозначает эта голубая линия?

— Небо.

— Ты хочешь сказать, горизонт?

Toy молча уставился на рисунок.

— Горизонт — это линия, где небо на вид сходится с землей. Разве это горизонт?

— Это небо.

— Но ведь небо — вовсе не прямая линия, Дункан!

— Если посмотреть сбоку, то прямая.

Мистер Toy взял мячик для гольфа, подвинул настольную лампу и пояснил, что земля подобна мячику, а солнце — лампе. Сбитому с толку Toy сделалось скучно. Он спросил:

— А люди падают с боков?

— Нет. Их удерживает земное притяжение.

— А что такое… про… протяжение?

— Прриитяжение — это сила, которая удерживает нас на земле. Без нее мы летали бы по воздуху.

— И долетели бы до неба?

— Нет. Нет. Небо — это всего лишь пространство у нас над головой. Без силы притяжения мы вечно летели бы кверху.

— И попали бы на другую сторону?

— Дункан, никакой другой стороны нет. Вообще никакой.