Ночью я долго не мог заснуть. Закрывал глаза и слышал знакомый шепот дяди Петра: «Смерть мне не страшна. Сил нет, здоровье надорвано».

Неудача Петра Кравчука и его мученическая смерть, новые строгости контроля, надзора и проверок, введенные администрацией шахты, усложнили выполнение нашего со Стасиком плана.

Взвесив все «за» и «против», я убедился, что куда легче было бы бежать Стасику без меня, одному. Как ни тяжело было расставаться со столь верным товарищем, я окончательно смирился с этой мыслью.

Глава 4

Прошел еще один день. Мы снова встретились в «зале ожидания». Покосившись на угрюмого Нагеля, Стасик пожал мою руку и прошептал:

— О делах после смены. Потерпи...

Молча дошли до забоя проходки, где после выпала взрывчатки громоздились огромные глыбы породы, перемешанные с углем. За первую половину смены мы не обмолвились и словом. Во время перерыва, протянув мне кусок сыра, Стасик только сказал:

— Ешь, малыш, набирайся сил.

Смена закончилась. Нагель поспешил к стволу. Мы остались вдвоем и могли говорить без опасения быть услышанными. Однако Стасик не доверял тишине и безмолвности штрека. Еще недавно беспечный и безразличный к собственной судьбе, мой друг стал собранным и осторожным.

По его знаку я пошел вслед за ним к нижнему штреку, затопленному водой. Тут начинались перекрытые завалами, мертвые лабиринты шахты. Посветив лампой, Стасик выбрал сухое место, и мы сели на мягкую осыпь породы.

— Давай обсудим, Владек, положение. Прежде чем решиться бежать, надо хорошенько изучить обстановку.

Стасик рассказал, как он перед началом каждой смены несколько минут проводит у стенда с объявлениями и приказами. В это время там обычно толпятся немецкие шахтеры, и можно кое о чем услышать. Самой неприятной для немцев новостью был приказ об отмене выходного дня. Он нарушал извечную традицию: до сих пор, как бы ни усложнялись дела на фронте, свой выходной добропорядочные отцы семейств отдавали детям и церкви. Но сейчас шахта хронически не выполняла план...

— Немцы поговаривают, — сказал Стасик,— будто бы прошлой ночью пан Гоппе выехал в Берлин по вызову самого Гитлера. Как ты считаешь, на кой ляд бесноватому психопату понадобилось это старое отребье?

Стасик огляделся вокруг и, еще ближе подвинувшись ко мне, горячо заговорил:

— Но дело не в Гоппе. Я продумал план побега.

Мне придется обшарить весь город и достать тебе приличную одежду. Нужен костюм, туфли, галстук, носки и даже шляпа. Все это я по частям перенесу в раздевалку и запрячу в свой ящик. Потом раздобуду для тебя аусвайс, такой, как у местных поляков. Ты знаешь, что здесь все советские стрижены под машинку. Полякам же разрешено носить шевелюру. Может случиться, что ты не пройдешь из душевой в раздевалку. Правда, расстояние-то мизерное — всего каких-нибудь двадцать шагов, — но именно там веркшютцы могут увидеть твою стриженую голову. Я и это предусмотрел: достану парик.

— Где же ты его возьмешь?— удивился я.

— Куплю в местном театре за деньги, сигареты или масло. А пока давай измерим твою голову. Он вынул из кармана тесемку.

— Ты сам потом убедишься, что этот нехитрый маскарад удастся нам самым лучшим образом. Никто не додумается, что узники могут дойти до такой хитрости. Они уверены, что советские только и способны бросаться на колючую проволоку и конвейерную ленту шахтной галереи.

Этот план показался мне слишком уж фантастическим, и я откровенно поделился своими сомнениями с другом.

— Имей в виду, — успокоил меня Стасик, — часто бывает так: чем больше риска, тем вернее удача.

— Я готов на любой риск.

На какое-то мгновение он призадумался.

— Меня тревожит только, как бы начальство в связи с попыткой побега Кравчука не изменило порядок выезда из шахты. Тот же Гоппе за милую душу возьмет и заставит штейгеров подниматься на поверхность вместе с пленными и узниками, чтобы непосредственно у клети передавать их конвою.

На этом разговор закончился, и мы направились к стволу.

Среди узников нашего барака кто-то распустил слух, что Кравчук жив. Большинство сошлось на том, что это очередная «параша» пущена в ход начальством с целью успокоения пленных и узников, взбудораженных расправой над несчастным, которого после экзекуции отнесли в подземный бункер, что находился рядом с караульным помещением.

В лагере, пожалуй, одному мне кое-что было известно о заключенном № 1723. Кравчук неохотно и скупо рассказывал о себе, но все же я узнал, что до войны он учительствовал в Житомире, где жил с женой и двумя детьми. В армии он был командиром пехотного взвода и в плен попал в районе Коростышева, защищая до последнего патрона отведенный для обороны рубеж.

Его неожиданное решение бежать оставалось для меня загадкой. Ведь он утверждал, что дело это безнадежное. Выходит, отчаяние овладело им, и он сознательно пошел на явное самоубийство.

Сегодня в лагере было сравнительно спокойно: дежурил старый и ленивый шуцман Пфарц. Тучный, обрюзгший, он ко всему еще страдал астмой. Пфарц не хуже других шуцманов умел орудовать дубинкой, но в отличие от них применял ее редко и не так охотно. Мы прозвали его Астматиком. Среди надзирателей он считался наименее опасным. Безучастный и равнодушный Астматик неторопливо бродил по территории, натужно пыхтя, как старый шахтный паровозик, а если поблизости не было Мерина, предпочитал отсиживаться где-нибудь в укромном месте.

До отбоя, выслуживаясь перед начальством, веркшютцы не давали нам ни минуты передышки — гоняли на бесконечные построения, проверки, разгрузки крепильного леса, уборку территории и только после вечернего аппеля* мы ложились спать, чтобы в четыре утра начать новый голодный, суетливый и нескончаемый день.

*Проверки (нем.).

Сегодня, поскольку дежурил Астматик, заключенные, выставив около каждого барака наблюдателя, отдыхали на нарах, что возбранялось категорически. Вольготнее чувствовали себя и наши, как мы называли их, «искатели счастья». Несмотря на то, что на территории лагеря была выщипана и съедена буквально вся трава, они, не теряя надежды, ползали за бараками вблизи проволочных заграждений, тщательно обшаривая каждую пядь земли. Натыкаясь на какие-то корешки, осторожно откапывали их, складывали в ржавые банки из-под консервов, чтобы потом сварить.

Трудились они и в одиночку, и небольшими артелями, представляя собой жуткую картину полнейшего упадка и одичания. Большинство смотрели на старания «искателей счастья», как на напрасную трату сил. Некоторые узники, примостившись на солнцепеке и сбросив рубаху, дремали либо уничтожали паразитов. Они могли молча сидеть часами: о прошлом уже все давным-давно было сказано и пересказано, а своего будущего никто не знал.

Я от нечего делать слонялся по лагерю. В пепельно-голубом небе лениво плыли белесые облака. Все вокруг: лужа возле барака, сами бараки, окна, толевые крыши, столбы проволочного заграждения, асфальт — всё было желтым и ржавым, выглядело утомительно-унылым и однообразным на этой клятой, чужой земле, как наша каторжная жизнь. Все вызывало невыразимую тоску.

Я вернулся в барак и с минуту вслушивался в печальную песню про бедную вдову, которая, вспахивая свою убогую ниву, поливала ее слезами. Стало еще нестерпимее. Но вот на певца шикнули, и он замолчал. Я решил подлатать свои истлевшие тюремные лохмотья. Взяв иголку и нитку, принялся штопать рубаху.

За этим занятием и застал меня Астматик, которому, видно, наскучило сидеть в укромном месте. Став на пороге, он некоторое время наблюдал за моей работой, а потом сказал:

— Гут... Я уважаю узников, которые следят за собой, не опускаются.

— Мы все стараемся, господин начальник, следить за собой,— отрапортовал я.

Ответ ему понравился, особенно обращение «господин начальник». Собрав в морщины лоб и напряженно о чем-то думая, он спросил:

— А ты умеешь и по-немецки?

— Малость умею, господин начальник, учусь...

— Весьма похвально. Сейчас ты пойдешь со мной и приберешь в кабинете лагерфюрера. Ты должен понимать, кого попало я туда не возьму.