Обер-инженер небрежно выбросил руку в нацистском приветствии и медленно прошел мимо рапортовавшего, не удостоив последнего даже взглядом. Колючие глаза старика скользнули по нашим рядам и остановились на одном узнике в первой шеренге. Подойдя ближе, Гоппе несколько раз размашисто ударил его своим молоточком. Сухие, костлявые руки тряслись, как в лихорадке, обвислые щеки покрылись розовыми пятнами, лицо исказилось злобой:

— Эти свиньи не умеют стоять в строю! — прохрипел он, задыхаясь. — Посадите его в карцер на двое суток без пищи и воды. И займитесь ими как следует,— приказал он офицеру из своей свиты.— На разгрузку леса! Вагоны очистить к восьми вечера, а с утра этих свиней — в первую смену, в забой. Выполняйте!

Нас повели в глубину территории.

— Вот хромая холера! — пробурчал кто-то позади.— Ну и паук!

Кличка Хромой так и осталась за Гоппе.

В тупике стояли вагоны с крепежным лесом — сырыми сосновыми кругляками. Прозвучал сигнал — и работа началась. Надрываясь, мы перетаскивали их, складывая в штабеля. И если кто-нибудь на мгновение делал передышку, сразу раздавался грозный окрик часового: «Лос! Лос!»* Только в двенадцать ночи чуть живых нас погнали в лагерь. Он был рядом. Я увидел густую паутину колючей проволоки высотой в добрых пять метров, яркую полосу освещения, вышки с часовыми и понял, что бежать отсюда будет нелегко.

* Скорей! Скорей! (нем.).

Пропуская через ворота, нас считали ударами резиновых дубинок. Лагерь оказался всего на шесть бараков. Два, последние от ворот, были уже заселены. Остальные пока пустовали.

В бараке было душно, несло плесенью и запахом прелой соломы. Я поспешил занять место на нарах рядом с пожилым пленным, с которым успел познакомиться в колонне.

— Отмучились еще один день,— сказал он устало,— а поесть не дали, твари! Вот такая, земляк, невеселая наша жизнь!

Я придвинулся к нему поближе.

— Дяденька, а как вас звать?

— Зови дядей Петром, а фамилия моя Кравчук. Да она тут ни к чему.

— Послушайте, дядя Петр,— шепчу я ему на ухо,— а что, если...

— Бежать?— спросил он едва слышно.— Эх, голубок ты мой, пока что забудь и думать об этом...

Глава 2

От удара дубинкой я как ошпаренный срываюсь с нар.

В бараке невероятная суматоха.

— Ауфштеен, ферфлюхтес швайне!*— орут веркшютц-полицаи.

* Вставайте, проклятые свиньи! (нем.).

Сонных узников выгоняют на поверку — аппель. Четыре часа утра. На востоке едва брезжит рассвет. Со станции доносятся гудки маневровых паровозов; слышно, как из бункеров с грохотом сыплется в вагоны уголь. Шахта работает беспрерывно день и ночь. Она нас ждет. У меня после вчерашнего ноет все тело и ломит поясницу. В животе тупая боль. Прохладно. Поеживаясь и зевая, мы стоим в строю. У некоторых закрыты глаза — досыпают.

Наконец пересчитывание закончено, и нам разрешают отлучиться в уборную. Тут несусветная толчея, а возле единственного крана с водой — молчаливая давка. Те, кому удалось плеснуть себе в лицо водой, вытираются рукавами тюремного халата. Полотенец и мыла нет, да нам они и не полагаются, ведь мы только «швайне». У нас только одно право — безропотно умирать.

Свисток — снова стройся, снова замелькали дубинки. Привезли завтрак — брюквенную бурду. Нам выдают жестяные миски, и в них по черпаку горького, вонючего пойла. Стоя в строю, глотаем эти помои, сдаем миски и с тоской посматриваем на пустые бачки. Под конвоем идем на склад, разместившийся за воротами. Здесь нам выдают рабочие номера, твердые шахтерские каски, карбидные лампы, лопаты, кайла, брезентовые робы, гольцшуги**, после чего ведут в раздевалку. Там вешаем на крюки свое тюремное рванье и переодеваемся. И гольцшуги, и роба мне порядком велики, приходится чуть ли не на полметра подсучить штаны и рукава спецовки. Если бы мне и удалось чудом выбраться отсюда, в такой «униформе», конечно, далеко не уйдешь.

** Обувь на деревянной подошве.

Нас ведут в специальное помещение, там мы заряжаем карбидом лампы, потом подходим к стволу № 1 (в шахте несколько стволов). Влезаем на чугунные плиты надшахтной постройки. Тяжело грохочут четырехэтажные клети, вынося на-гора третью смену — молчаливые черные привидения, у которых светятся одни только глаза.

Штейгеры разбирают нас по бригадам. Каждый стремится взять себе рослых, физически сильных. Немцы бесцеремонно ощупывают наши руки, плечи, дабы удостовериться, насколько годен «товар». Все это похоже на невольничий рынок, о котором я читал в детстве.

Я самый маленький, и в своей робе, в огромной каске, которая сидит на моей голове, как ведро, закрывая чуть ли не все лицо, выгляжу, наверное, жалко и нелепо. Проходит десять, пятнадцать минут. Мои товарищи уже спустились под землю. А я стою один среди железного грохота, крика, звонков, среди лязга металла, и, удивительная вещь, меня никто не замечает. Я даже подумал: «А может, не возьмут? В самом деле, какой из меня работник?» Но в этот момент подходят два штейгера: приземистый толстяк с бычьей шеей и сонным лицом и долговязый здоровила с синим шрамом на переносице.

— Бери себе это сокровище, Нагель!— говорит толстяк долговязому и неожиданно сильно ударяет меня по плечу.

Я падаю и роняю свои шахтерские причиндалы. Они с грохотом катятся по чугунным плитам, в довершение всего с ног слетают Я деревянные гольцшуги. Толстяк захлебывается от хохота и говорит долговязому:

— С ним выполнишь двойную норму. Это же клоун, его бы в цирк!

— И откуда ты взялся такой ничтожный!— сердится Нагель и толкает меня в открытую клеть.

Сердце мое замерло. Нагель вошел вслед за мной. Звонок. Вспыхнули сигнальные лампы. Захлопнулись дверцы клети, и она с головокружительной стремительностью падает вниз. С непривычки перехватывает дыхание, к горлу подступает тошнота. Через равные промежутки мелькают пятна электрического освещения — это горизонты шахты, я насчитал их четыре. На подходе к пятому клеть замедляет свой полет. Нагель подталкивает меня, и я ступаю на чугунные плиты. Над нами нависает покрытый известью огромный кирпичный свод. Яркий электрический свет ослепляет глаза. Грохот стоит, как в котельной. Лоснятся мокрые рельсы, радиально разбегаясь в подземные коридоры-штольни. Они забиты нескончаемой вереницей вагонеток с углем, составами порожняка, вагонетками с крепильным лесом. Уже заканчивается пересмена, и уголь начинают поднимать на-гора.

Нагель ведет меня к крану, зажигает свою лампу и поливает карбид водой. В результате соединения воды с карбидом выделяется газ. Если закрыть крышку, газ попадает в светильник, его нужно зажечь, и лампа загорается белым пламенем.

— Закрывай!— командует Нагель.

С проклятой крышкой никак не сладить.

— Ферфлюхте шайзе!*— неистовствует Нагель и отвешивает мне оплеуху, потом сам закрывает крышку моей лампы и зажигает ее от своей.

— Ферштее?** — спрашивает он и показывает здоровенный кулачище, после чего всматривается в циферблат часов.— Мы запаздываем на целых пять минут! — кричит он. — За мной! Да пошевеливайся!

— *Проклятое дерьмо! (нем.).

— **Понимаешь? (нем.).

Бегу спотыкаясь. После сложных переходов по штрекам и проходам, после переползаний через вагонетки мы наконец выбираемся на прямую магистраль.

— Болван! Ты обязан нести портфель своего штейгера, — кричит Нагель и сует мне свой огромный кожаный портфель, тяжелый, как двухпудовая гиря. И зачем ему такой груз?

Я не могу бежать в гольцшугах. Опасаясь вывихнуть, а то и сломать ногу, сбрасываю деревяшки, сую их за пазуху, подхватываю кайло, лопату, портфель, лампу и догоняю Нагеля. Он снова показывает мне кулак и орет:

— Лос, лос, ферфлюхте шайзе!*

*Скорее, скорее, проклятое дерьмо! (нем.).

Острые куски породы и угля впиваются в подошвы ног, бегу, словно по битому стеклу, стараясь не отставать от Нагеля. И так не менее километра. Свет лампы выхватывает из мрака серые глыбы породы, причудливо изломанные крепильные стойки. Грохот центральной магистрали остается позади. Сворачиваем в относительно глухие разветвления штреков, душные и паркие. Первая смена уже работает. В черном косом разрезе лавы тарахтят отбойные молотки. На плитах бромсберга грохочет лебедка. Возгласы, окрики, резкие слова команды, проклятия и брань звучат на всех языках.