Взрывы продолжали сотрясать город, но никто не прятался, как будто смерть угрожала лишь тем, кто оставался внутри домов. Столица великого рейха оцепенела, подобно путешественнику, вернувшемуся в родной дом и внезапно узревшему оскал львиной пасти.

Наверное, только один человек среди потрясенной толпы не видел серую, пронизываемую розовыми всполохами, пелену, повисшую над Берлином. Он шел посреди проезжей части, почти вслепую, то и дело спотыкаясь, наталкиваясь на других людей. Его с проклятиями отталкивали, но пожилой человек все так же брел на неверных ногах, а перед его остановившимся взором вставали отсветы совсем другого пожара.

Почти четыре года назад, в сентябре… Тогда экипаж «корабля типа Р» завороженно наблюдал, как их тяжелая трехсоткилограммовая бомба в несколько мгновений превратила городской квартал в груду обломков и щебня. Всего один небесный посланник поверг миллионы горожан в ужас. По улицам Лондона текли огненные реки, в их зареве все новые и новые заряды вздымали ввысь воздух рельсы, обломки автобусов и зданий. А командир их цеппелина с невозмутимым старанием, как будто сидя у себя дома за шахматами, выбирал подходящие цели для оставшегося груза.

Пройдет чуть больше года, и экипаж, получивший новую машину взамен списанной, погибнет в очередном рейде на британскую столицу. Погибнут все, кроме него, оставшегося на земле. Забарахливший незадолго до рейда «Майбах» изувечил механику руку, но спас жизнь.

Он больше не мог идти и присел у фонарного столба, опершись пылающим лбом о холодный металл. Прямо перед его глазами оказался обрывок свежей цирковой афиши. Новая вспышка огня осветила черные смазанные буквы.

«…только сегодня, 31 мая … фокусы и таинственная восточная маги…»

Внезапная мысль обожгла его, как удар тока.

Дата! Конечно же, тридцать первое мая, будь оно проклято!

Англичане не забыли. Они ничего не забыли…

— Воз-мез-дие… — прошептал он, сипящие звуки протискивались из перекошенного нервной судорогой рта по одному, как шахтеры из заваленного забоя. Протискивались, чтобы утонуть в невообразимой какофонии царящей вокруг, среди криков, свистков очнувшейся полиции, воя сирен карт скорой помощи и пожарной охраны, в грохоте рушащихся зданий.

— Это возмездие… — повторил он. — Всем нам…

Блаженное забытие милосердно накрыло его пологом глубокого обморока, но старый механик еще успел подумать — играют ли в шахматы английские пилоты, так страшно отомстившие тем, кто недавно рукоплескал словам: «Мы готовы к тому, чтобы превратить Лондон в руины»?

Звук летящего снаряда было слышно даже глубоко под землей, как будто неторопливо приближался прибывающий на станцию поезд. Тяжелый «чемодан», видно с французской пушки на рельсах. Двести двадцать миллиметров, как минимум. Странно, казалось бы, из блиндажа его не должно быть слышно, но надсадный свистящий вой словно ввинчивался в черепную коробку, отзываясь мелкой дрожью в кончиках пальцев. «Чемоданы» всегда летят медленно… Их даже можно различить в полете. Или так кажется тем, кому довелось пережить почти месячный артобстрел на Ипре.

Попадание. Где-то в отдалении, гулкое «БАМММ» и дрожь земли, качающая маленькое укрытие, как засыпающий ребенок погремушку. Откуда-то с потолка просыпался песок и мелкий мусор. Одиночный выстрел, слава богу. Не частокол разрывов высотой с колокольню — как было во Фреснуа.

Фридрих Хейман, лейтенант армии Его Величества кайзера Вильгельма Второго, командир отдельного взвода «штурмтруппен» не любил много разных вещей и сущностей — французов, англичан, Фландрию, грязь, крыс, сырость и свечи. В числе прочего — когда его будили вот так как сейчас — за десять-пятнадцать минут до выставленного будильника. Слишком рано, чтобы встать, слишком поздно, чтобы заснуть снова.

— Да благословенны будут англичане! — донеслось из-за тяжелого брезентового полога, отделявшего крошечную каморку лейтенанта от общего помещения блиндажа. — Или французы, или еще какой сброд, который берет на себя труд бесцельно разбрасывать снаряды, да еще строго по часам, вместо будильника, во благо всех честных людей.

Это Гизелхер Густ, «Пастор», рядовой из «подталкивающей» волны, здоровенный детина, каждый раз перед боем обвешивающийся гранатами как рождественская елка игрушками. Густ вырос где-то на юге, в очень набожной католической семье, предполагалось, что со временем он непременно станет священником, но что-то не сложилось. После грандиозного скандала, о причинах которого Густ умалчивал, отец семейства изгнал непутевого отпрыска из лона семьи, и после долгих мытарств непутевый отрок прибился к армии. От прежней жизни «Пастор» сохранил странную привычку изъясняться в псевдобиблейском стиле и хорошо поставленный трубный глас, способный перекрыть даже заградительный огонь. Поэтому когда взвод оказывался на передовой, Густ работал еще и «кричалой», каждое утро выкрикивая в рупор ритуальные оскорбления противнику.

— У них снарядов много… Снаряды хорошие… Много снарядов. Больше, чем у нас.

Дребезжащий голос, преисполненный уныния и вселенской скорби. Ну конечно, Альфред Харнье, «Недовольный Альфи» кто же еще… Другой на его месте давно загремел бы под популярный с недавних пор трибунал за подрыв боевого духа и антигерманскую пропаганду, в крайнем случае был бы бит товарищами по взводу — а то они и сами не видели, что им на голову падает все больше и больше металла? Но Харнье многое прощалось, и на то были серьезные причины. Во-первых, он происходил из эльзасских французов, и хотя лягушачьей крови в нем было от силы на восьмушку, согласитесь, трудно ожидать от такого истинно прусского военного духа. Во-вторых, Харнье по праву считался лучшим гранатометчиком во взводе и ему можно было простить немного брюзжания. И в-третьих, человеку с такой судьбой вообще можно многое простить.

Харнье был на фронте с первых дней и казался везунчиком, пройдя практически через все великие сражения живым. Только везение у него было несколько странное.

В четырнадцатом году при Танненберге бешеный огонь русских трехдюймовок в считанные секунды выкосил весь его взвод — каждый снаряд нес четверть тысячи шрапнельных пуль. Одна из них аккуратно срезала ему пол-уха и, попав в череп, хорошо перетрясла мозги, настолько, что Альфред едва не отправился в приют к душевнобольным. Однако, в конце концов солдат отделался лишь заиканием и с тех пор общался фразами не более двух-трех слов в каждой. В пятнадцатом, уже на западном фронте, в Шампани, после захлебнувшейся контратаки он просидел двое суток в затопленном окопе, в компании с тремя трупами, изрезанный французской колючей проволокой. Полковой врач только развел руками — с тем же успехом можно было самому привить себе какую-нибудь гангрену, но Харнье снова выкарабкался. В шестнадцатом, у Соммы, прямым попаданием «чемодана» его похоронило в блиндаже под восемью метрами земли — спас случайный «карман» из обломков деревянной обшивки. В апреле семнадцатого он попал под обстрел из газометов Ливенса и единственный из всего гарнизона Тьепваля успел натянуть противогаз. Но все же недостаточно быстро и с тех пор был мучим регулярными приступами астмы и кашля. Увечного бойца было списали, но Германия начинала ощущать дефицит обученной пехоты. Харнье остался в строю, и этот год вдобавок наградил его тяжелейшей дизентерией, едва не перешедшей в пеллагру. В восемнадцатом осколок аккуратно выстриг ему четверть ягодичной мышцы, Харнье едва не истек кровью и теперь предпочитал лежать или стоять, но не сидеть.

Как поэтично заметил взводный снайпер-бронебойщик Франциск Рош, походило на то, что строго раз в год Смерть напоминала Альфреду о своем существовании, оставляя отметину на потрепанной шкуре долговязого гранатометчика. Ныне, весной девятнадцатого, Харнье заранее впал в уныние, не без оснований предчувствуя приближение новых больших приключений и неизбежного урона бренной плоти.

Гранатометчику что-то неразборчиво ответили, кажется, предложили заткнуться. Начиналось утро.