С таким вот печальным и вместе с тем невероятно сложным фактом столкнулся Роби Зингер, когда в субботу вечером вошел в маленькую комнату. Послала его туда бабушка; сама она мыла в кухне посуду; лицо у нее было крайне озабоченным. «У матери твоей что-то случилось, — сказала она. — Может, хоть тебе она скажет, в чем дело».

Мать, прямо в платье, лежала на кровати, занимающей половину комнаты, и рыдала. На перине валялись скомканные, мокрые платки, которыми она вытирала одновременно нос и глаза. Когда она сквозь слезы прошептала сыну имя дяди Морица и сообщила, каким образом до нее дошла траурная весть, Роби ощутил ледяной ужас. Шема Исроэль! Как они скроют от бабушки, гремевшей на кухне посудой, причину этих горьких слез? Как они скроют, что мать, вдова Андорне Зингер, в эти дни в известном смысле овдовела во второй раз.

Дядя Мориц, полным именем Мор Хафнер, по профессии портной, служащий кооператива «Прогресс», был материным любовником. Правда, слово это в связи с ним никогда не срывалось с губ матери; более того, она краснела, даже если иной раз упоминала дядю Морица как друга.

В их жизни Мор Хафнер появился два года назад. Он прислал матери открытку, в которой очень вежливо просил мать встретиться с ним в субботу, в послеобеденное время, в кафе «Терминус». «Речь идет вот о чем: мне необходимо срочно напечатать на машинке небольшой текст, и Комлошне, бывшая Ваша коллега, любезно дала мне Ваш адрес. Она же отрекомендовала Вас как первоклассную машинистку. Очень прошу Вас прийти в субботу, в четыре часа пополудни, в кафе „Терминус“. Вы меня узнаете: я буду держать в руке газету „Новая жизнь“».

Матери было очень лестно узнать, что на прежнем рабочем месте, спустя столько лет, ее все еще помнят, да еще и первоклассной машинисткой считают. Впрочем, многое другое тоже говорило о том, что она придает очень большое значение исходившему от незнакомого мужчины приглашению.

В тот теплый летний день, придя из интерната домой, Роби Зингер застал мать перед платяным шкафом: она рылась в одежде. Как приличествует быть одетой машинистке, притом первоклассной, на важной деловой встрече? Может, подойдет светло-желтый костюмчик, который произвел такой фурор на последнем пикнике «Ватекса»? Тогда даже сам директор заметил: «Товарищ Зингер, вы одна из самых элегантных представительниц вспомогательного контингента наших служащих». А может, имея в виду летнее солнце, надеть белое платье с красными бабочками, которое бабушка сшила ей для прогулок по острову Маргит? Нет, красные бабочки — это слишком ярко, человек еще подумает, что ей от него что-то надо.

Бабушка, судя по ее глазам, была довольна, наблюдая за дочерью. Ей понравилось, что дочь утром сделала завивку, а теперь тщательно одевается, готовясь идти на встречу. «Видишь, дочка, — одобрительно сказала она, — я всегда тебе говорила: в твои сорок лет ты еще слишком молода, чтобы совсем о себе не заботиться».

Оба наряда: светло-желтый костюмчик и платье с красными бабочками — бабушка раз в год поправляла на швейной машине, в зависимости от того, поправилась или похудела ее дочь за минувшее лето. Только вот беда: на сей раз желтый костюмчик оказался слишком тесным, а платье, каким-то непостижимым образом, наоборот, чрезмерно свободным. Времени, чтобы ушить или отпустить какой-нибудь шов, у бабушки уже не было. А поскольку желтый костюмчик, когда мать натянула его на себя, лопнул по швам сразу в двух местах, пришлось остановиться на платье с красными бабочками, пускай оно и было чуть-чуть великовато. Бабушка посоветовала дочери надеть к платью позолоченное серебряное ожерелье, которое она еще до войны получила в подарок от старшей сестры, покойной тети Ютки, но сама, в знак траура по сестре, никогда не носила. Эта единственная семейная драгоценность была украшена черной головкой Нефертити, что было очень кстати: черный профиль как бы смягчал кричащую пестроту платья. Пускай незнакомый мужчина видит, что имеет дело с порядочной, совсем не вульгарной женщиной. Темно-коричневые ортопедические туфли, которые служили матери Роби для повседневной носки, к платью с красными бабочками не очень шли. Поэтому она достала другую пару: эти туфли она носила редко, а потому они были не очень удобные, но зато хоть бордовые.

В завершение мать Роби Зингера основательно напудрилась, потом с помощью горелой спички подвела брови. И, стоя перед большим зеркалом в прихожей, удовлетворенно подумала, что она совсем даже неплохо выглядит для первоклассной машинистки, которая намерена получить работу. Немного поколебавшись, она взяла с собой Роби: все-таки, наверное, неприлично одинокой женщине сидеть в кафе вдвоем с незнакомым мужчиной.

Мор Хафнер — уже в нетерпении — ждал их в кафе «Терминус», сидя один за четырехместным столиком и держа в руке еврейскую еженедельную газету. Он пригласил их сесть и тут же приступил к делу. Он рассказал, что до войны у него было свое пошивочное ателье, но как только он вернулся из депортации, государство — хлоп, и национализировало ателье. Нынче же, слава Господу, снова стали выдавать лицензии. «Я и подумал: дай-ка я тоже попрошу. — И он вынул из портфеля написанный от руки текст. — Вот это мне нужно в трех экземплярах, — помахал он листком. — Конечно, не бесплатно».

Они углубились в изучение текста, который предстояло напечатать. Роби Зингер заметил, что мать, несмотря на сугубо деловую тему разговора, можно сказать, расцвела. Позже она призналась сыну, что уже тогда, за столиком кафе, в голову ей приходили странные мысли; она думала: этот мужчина вполне мог бы быть ее кавалером, и очень даже возможно, что завсегдатаи кафе и официанты именно так и считают. Да, конечно, он лысеет, да и мешки у него под глазами — в общем, довольно-таки пожилой кавалер, лет на двадцать старше матери Роби; но все же — какой-никакой, а кавалер. Когда пришло время расплачиваться за кофе и за малиновый сироп для Роби, мать сначала ни за что не соглашалась, чтобы господин Хафнер платил за нее; в конце концов она все-таки уступила, сияя от счастья: ведь за много лет это был первый случай, когда ее — так получалось — мужчина пригласил в кафе.

А через неделю мать с блестящими глазами сообщила сыну, когда он пришел из интерната: «Ну вот, у меня ухажер есть». Однако в голосе ее звучала не только радость, но и тревога, и мать заставила Роби торжественно поклясться, что об ухажере этом — а ухажером оказался не кто иной, как портной Мор Хафнер, — в присутствии бабушки Роби даже заикаться не будет. «Пускай это будет наша с тобой тайна», — сказала она доверительно.

Роби Зингер сначала рад был, что у них с матерью появилась общая тайна. Он с удовольствием думал о том, что мать посвятила его в нечто такое, о чем не знает никто другой, а значит, они стали сообщниками.

В первый раз они многозначительно переглянулись, когда мать принесла домой полученный от Хафнера гонорар: всего-навсего двадцать один форинт. Портной, конечно, понятия не имел, что машинистка, которую ему рекомендовали как первоклассную, давным-давно потеряла квалификацию, так что ей пришлось потратить целых три вечера, пока прошение обрело более или менее приемлемый вид. «Говнюк этот твой Хафнер», — заметила бабушка, увидев, сколько заработала дочь: она не подозревала, что эти ее слова для дочери — нож острый. «Он хотел больше заплатить, да я отказалась», — оправдывалась мать, красная до корней волос.

«Вы мне нравитесь» — так лаконично прозвучало, по рассказу матери, первое любовное признание Хафнера. И новоиспеченный ухажер тут же добавил: «Конечно, чего-то особенного вы от меня не ждите, я женат». — «Вот оно, мое счастье! — со вздохом повторила мать свою давнюю жалобу. — Если попадается человек, который чего-то стоит, так обязательно семейный».

О свиданиях они договаривались по телефону: то Хафнер звонил в «Ватекс», то мать в «Прогресс». В начальный, платонический (по выражению матери), период любви они после работы, то есть после того, как кончалась материна смена на вахте, гуляли по набережной Дуная в Буде. Гуляли по часу, не больше: столько времени Хафнер мог уделить себе, не вызывая у жены подозрений. На остров Маргит выбираться они не отваживались: там у матери было полно знакомых. Если погода стояла прохладная или шел дождь, они сидели в какой-нибудь будайской кондитерской, но тут дядя Мориц уже не выказывал того благородства, как в первую встречу, и позволял даме самой расплачиваться за кофе. Должно быть, дома ему приходилось держать отчет не только за время, но и за карманные деньги.