А в монастыре, возле ворот, столпившись вокруг вынесенной из церкви высокочтимой иконы, иеромонах Ефрем с братией служили молебен, призывая крестьян к смирению.

К вечеру прибыл к Звенигороду отряд красноармейцев из Павловой слободы. Но в город войти побоялись — оттуда слышалась беспорядочная стрельба. Решили лишь выставить на дорогах дозоры. Вскоре подошли еще два отряда с пулеметами из Аксиньевской волости. Тогда-то и отважились на штурм.Ворвались в город с пулеметным треском. Но увидели вокруг не ощерившегося штыками врага, а безлюдное провинциальное захолустье. Мятежники, напившись чаю и водки, потайными тропками разбрелись по своим селам или спокойно похрапывали в домах своих городских родственников. Никто из них не помышлял, что вырвавшаяся наружу их скоротечная лютая злоба завтра будет окрещена «звенигородским контрреволюционным мятежом», что предстоят многочисленные аресты, допросы, доносы и, наконец, громкий судебный процесс.

На скамью подсудимых попадали по оговору скандального соседа, даже по ошибке, ибо людей с одинаковыми фамилиями, которые назывались на допросах и в доносах, в селах было предостаточно. Судьи не удосужились обратить внимание даже на настойчивые заявления адвокатов о необходимости «обследовать некоторые действия покойного Макарова». Его нельзя было поминать недобрым словом, потому что газеты наперебой писали о нем, как о герое революции, павшем смертью храбрых на боевом посту.

Московский революционный трибунал постановил, что события 15 мая 1918 года в Саввино-Сторожевском монастыре «не были случайным бунтом на почве голода, а хорошо организованное выступление с целью низвержения рабоче-крестьянской власти в Звенигороде». Двух крестьян, игумена Макария, который в день восстаниябыл в Москве, и священника Василия Державина, даже не выходившего 15 мая из своего дома в Саввиной слободе, трибунал приговорил «подвергнуть бессрочному тюремному заключению с тягчайшими принудительными работами, с лишением права на свидание с родными». Еще восьмерых крестьян — к тюремному заключению на десять лет. Еще пятерых и иеромонаха Феофана — на три года. Семерых, «принимавших слабое участие в восстании», оштрафовали на пятнадцать тысяч рублей «с круговой порукой».

И все же громкого процесса, как обещала пресса, не получилось. Да разве мыслимо отыскать задним числом среди нескольких тысяч крестьян тех, кто забил насмерть трех советских служащих? Оно бы и искать не пришлось, сразу бы выдумали виновных, будь среди мятежной толпы хоть плохонькие, но все же помещики, царские офицеры, капиталисты. А тут — одна голь перекатная. Вот и пришлось наказывать не за убийство, а за «возбуждение грубых инстинктов толпы», «участие в раздаче оружия», «агитацию пойти в монастырь», «противодействие распоряжениям Советской власти в деле перехода имущества монастырской гостиницы в распоряжение Ягуньинского Совета».

Но память о крестьянском бунте все же была увековечена. В путеводителях по Звенигороду в течение десятилетий печатали развесистую клюкву.«Мирное развитие революции нарушило выступление реакционного духовенства и кулачества. 15 мая 1918 года произошла попытка контрреволюционного мятежа в Саввино-Сторожевском монастыре. Однако массы не поддержали мятежников, и попытка восстания была ликвидирована к вечеру 15-го же мая».

Вся наша история советского периода была пропущена через чистилище революционного романтизма. Но не занесет ли нас теперь в иную крайность и не станут ли теперь ягуньинские мужики и бабы бескомпромиссными борцами за Веру, Царя и Отечество?

По документам ЦГАМО, фонд 2612, опись 1, дела 12–14

Игнорирование Советской власти

Во время планового обыска 10 мая 1918 года в городе Калязине у врача Андрея Павловича Никитского вместе с другим имуществом изъяли три письма сына Николая, проживавшего в Москве. Член Калязинской уездной следственной комиссии Соколов, вооружась красным карандашом, занялся поиском крамолы в родственной переписке. По опыту Соколов знал, что интеллигенты не могут удержаться, чтобы не ругнуть власть по любому ничтожному случаю. Это у них в крови еще с царских времен. Но если критику прогнившего самодержавияможно отнести к немногочисленным заслугам ученых мужей, то высказанное ими недовольство советскими порядками иначе, как преступным деянием, не назовешь.

Первое письмо было датировано 16 ноября 1917 года. Несомненная удача! Несколькими днями раньше большевики обстреляли из артиллерийских орудий Московский Кремль, торжественно воздвигли на Красной площади пантеон для погибших за дело революции товарищей, расстреляли остававшихся верными Временному правительству молоденьких юнкеров и студентов. Разве могут эти события понравиться интеллигенту? Конечно, нет! Николай Никитский наверняка не удержался и побранил в письме к отцу социал-демократов.

Красный карандаш заскользил по строчкам. К сожалению, в них не нашлось ни слова, ни намека на революционные события в Москве. Хотя замалчивание победоносного шествия Красного Октября — тоже преступление. Но вот, наконец, опытный глаз следователя выхватил из скучного письма две контрреволюционныефразы и удостоил их быть подчеркнутыми красным революционным цветом.

«Сейчас в Москве относительно спокойно, но поручиться за завтрашний день нельзя. Дело с продовольствием висит буквально на волоске».

«Завтра может начаться забастовка как протест против насилий большевиков».

Второе письмо — от 3/16 февраля 1918 года. Уже в проставленной дате чувствуется желание напакостить Советской власти — пошел третий день, как вся страна живет по новому календарю, а он и старорежимную циферку проставляет. Мол, для безопасности пишу новый стиль, а и старый не забываю, надеюсь, что все повернется вспять. Несомненно, двуличен докторский отпрыск! Жаль, письмо, хоть и длинное, но зацепиться не за что, чтобы обвинить этого писаку в агитации против Советской власти. Хоть в корзину бросай!.. Но что это?.. Зацепочка все же появилась, не сумел до конца свой буржуазный душок скрыть. Советует отцу припрятать, что поценнее. Это наше-то, награбленное у народа и к нему обязано вернуться?!

Красный карандаш следователя ринулся в бой, словно лентой алой крови отмечая строчки, пропитанные буржуазным духом:

«Я нахожу, что при создавшемся положении настоятельно необходимо спрятать возможно надежнее, например, в подвале кладовой, бо́льшую часть процентных бумаг и наиболее ценное из серебра. Часть денег и вещей лучше оставить, дабы иметь возможность, если уж понадобится, выбросить это на съедение товарищам, лишь бы отстали».

Довольный, что дело сдвинулось с мертвой точки, Соколов откинулся на спинку конфискованного барского стула, маленько передохнул от контрреволюционнойпереписки и принялся за третье, последнее письмо. Дата на нем проставлена: 10/23 апреля 1918 года. То есть писалось вскоре после Брест-Литовского мира с Германией. Следователь, в предвкушении новой порции контрреволюции, стал потирать руки: молодой писака наверняка обмолвился о своем недовольстве большевиками, которые отдали немцам остзейские провинции и еще какие-то свои территории. Даже эсеры, преданный делу революции народ, и те не удержались, им, видите ли, жалко стало русской земли, и они обозвали товарища Ленина немецким шпионом. Никакой политической дальнозоркости не проявляют, не в силах понять, что буквально со дня на день грянет мировая революция и весь мир будет наш. И этот, наверное, с их голоса поет…

Так и есть: «Граф Мирбах — хозяин Москвы, так его называют московские немцы в кавычках и без оных».

Немногим более часа понадобилось следователю Соколову, чтобы написать рапорт и закончить его кратким выводом, выдержанным в привычных революционных тонах: «Так как прилагаемые письма компрометируют власть Советов, то данная комиссия и предлагает отстранить от должности Николая Андреевича Никитского, как служащего в советском учреждении и не стоящего на платформе Советской власти».