Василиса, решившись, закрыла глаза и поднесла стаканчик к губам, и глотнула из него порядочную порцию, и закашлялась, конечно же, и торопливо схватилась за протянутый ей рукой Вениамина Алексеевича кусок хлеба с толстым салом. Старательно жуя и тараща узкие глаза, вскоре уже отдышалась и с удивлением начала ощущать разливающееся по желудку блаженное тепло, будто все расправлялось у нее внутри, оживало и потихоньку согревалось, а потом показалось даже, будто кто подошел сзади и ласково–играючи ударил по затылку, отчего голова кружнулась чуть и стала совсем легкой, как перышко. И в то же время состояние это настораживало, казалось ей обманным каким–то, легким таким коварным враньем, а вранья она сроду не любила. Но что делать – надо так надо. И отец вон как смотрит, будто действительно одобряет, что она его так по–взрослому помянула…

— Ну что ж, светлая тебе память, Олег Петрович! — крякнув, осушил до дна свой стаканчик и Вениамин Алексеевич. – Хороший был человек ваш отец, ребятки. Умный да честный. Оттого и ушел…

— Как это – от того? — напряженно уставился на него вдруг Петька. – Что его, за честность убили, что ли?

— Ага, Петро. Именно за честность и убили… — проговорил Вениамин Алексеевич, наклоняясь к своей газетке и аккуратно кладя кусок сала на хлеб. – Не любит наш злобный да дикий бизнес честных, понимаешь? Не дорос он еще до этого. Для него честность эта, как грыжа, в детстве не вырезанная. Вроде и не мешает особо, но раздражает – жуть… Говорил я ему…

— А папа мне говорил, что надо всегда честным быть, и с другими, и с самим собой тоже! — звонко и обиженно перебил его Петька. – Он говорил, что так жить гораздо легче!

— Да ладно, Петро, не сердись. Это я так, от горя всякую ерунду языком молочу. Расскажите лучше, как живете–то…

— А хорошо живем! — с тем же мальчишеским вызовом проговорил Петька. – Все у нас хорошо, вот! Правда же, Вась?

— Да ладно тебе, Петь, чего ты разошелся… — примирительно ткнула она ему в плечо кончиками пальцев. И, обращаясь к Вениамину Алексеевичу, грустно произнесла:

— У нас же бабушка очень тяжелый инсульт перенесла, знаете… Теперь не ходит совсем…

— Да, Васенька, я слышал, — покивал головой Вениамин Алексеевич, — тоже горе, конечно. А кто помогает хоть вам? У вас же не осталось ничего, насколько я знаю…

— Нет, никто не помогает. Все сразу подевались куда–то. И не пришел ни разу никто, и не позвонил никто…

— А вы не обижайтесь, ребятки. Так уж жизнь наша дурная устроена, что поделаешь. Тогда же все перепугались до смерти, когда с вашим отцом так круто разобрались, да забились в норы свои да щели поглубже. А попозже выползли из них и живут теперь, чтоб старого, не дай бог, не вспоминать да беды на себя не накликать. Каждый за свою собственную нательную рубашку больше всех боится да провалами в памяти от плохих тех воспоминаний отгораживается…

— Да мы и не обижаемся. Мы вообще не из обидчивых, вы же знаете, — великодушно махнула рукой куда–то в сторону Василиса, словно обращалась сейчас не к Вениамину Алексеевичу, а к тем самым перепуганным, которые попрятались в свои норы да щели, оберегая свои близкие к телу рубашки.

— А вы, дядя Веня, тоже в свою нору забились, да? Вы же тоже к нам не пришли…

— Петя, прекрати! Чего это ты, прямо как с цепи сорвался… — укоризненно проговорила Василиса брату и взглянула виновато сверху на опущенную пегую голову Вениамина Александровича.

— Выходит, и я забился, Петро, — с грустным и глубоким вздохом проговорил тот и поднял на них больные слезящиеся глаза. – Вот меня судьба за это и наказала…

— А вы чем сейчас занимаетесь, Вениамин Алексеевич, работаете где–то?

— Нет, Васенька, не работаю. Не берут меня никуда. Тоже шарахаются, как от прокаженного… Да и возраст, знаете… Это отец меня ваш на крылья тогда посадил, вот и возомнил я о себе невесть что. Я ему очень поверил, отцу вашему. Поверил в эту принципиальность его, честность да порядочность в делах, и сам его ни в чем ни разу не обманул, ни одной копеечки не присвоил. А только видите, чем все это закончилось…

Умным он был, конечно, мужиком, а одной вещи так и не понял – нельзя эту свою порядочность природную железобетонным щитом впереди себя выставлять, надо ее, родимую, наоборот, прятать от всех да в тылу глубоком держать. Похитрее быть надо, поизворотливей, не соваться куда не следует со своей честностью да чистоплотностью!

— Нет, не согласна я с вами, Вениамин Алексеевич! Отец наш был таким, каким был. И его уважали все за это. Может, особо не любили, но уважали. И мы его уважаем, и любить и помнить будем всегда именно таким вот, и говорить плохо о нем не позволим…И вам тоже не позволим!

 Василиса осеклась вдруг и замолчала. Стало почему–то ужасно неловко выговаривать эти жесткие, в общем, слова старому и больному человеку. Чего это она – прямо не лучше Петьки. Он помянуть отца ее пришел, а она разгневалась, видите ли. Отец вот всегда говорил, что нельзя сердиться на слабого. Говорил, если сердишься на слабого, значит, ты еще слабее. И не сердиться на него надо, а пройди мимо побыстрее, и не заметь постараться этой его злобы… И пусть он, Вениамин Алексеевич, говорит себе, что хочет. Может, ему так легче? Она–то знает, что отец ее никогда и ни за что на свете не стал бы изворачиваться и подстраиваться под чужие требования, и действительно жил так, как считал нужным, и правильно он сейчас сказал про природную его железобетонную порядочность…

— А мама ваша где теперь, ребятки? – миролюбиво произнес вдруг Вениамин Алексеевич, нарушив неловкую паузу. — Почему она не пришла мужа своего помянуть?

— А она у нас замуж вышла, знаете ли. За немца. В Германию к нему жить уехала, в Нюрнберг…

— Ничего себе… Значит, вы тут с больной бабкой справляйтесь, как хотите, а она там жить будет, припеваючи?

— Да она и не знает ничего про бабушку…

— Как это?

— Да долго рассказывать, Вениамин Алексеевич. Да и не хочется…

— А, ну ладно. И не рассказывайте. Моя–то молодая тоже ведь меня выгнала… Тоже замуж выскочила, и имущество у меня все отсудила! Я ж, старый дурак, в свое время трясся над ней да ублажал всячески, вот и задаривал подарками…

 Василиса вдруг вспомнила эту грустную его историю, рассказанную давно еще бабушкой. Вообще, с Вениамином Алексеевичем, тогда еще Веней, познакомила сына именно она, бабушка – он был мужем ее любимой подруги Любочки, с которой они дружили семьямии они хорошо, и семьями дружила, тогда еще и дедушка жив был, известный профессор–историк… И непросто познакомила, а сделала Вене в некотором роде даже протекцию – попросила сына взять его на свою фирму. И Веня быстро на фирме прижился, и работал старательно и честно, и вскоре стал действительно правой рукой хозяина ; они даже, несмотря на большую разницу в возрасте и разные представления о жизни и своем в ней месте, приятельствовали очень неплохо, и тоже семьями пытались дружить. Только вот Олег был женат на Аллочке, молодом и ангельски–красивом создании, а Веня – на Любочке, которая с огромным трудом вписывалась в это их приятельство. Вернее, совсем не вписывалась. Тем более что молодая Аллочка умудрилась к тому времени завести двоих уже деток, а у них с Любочкой детей не было. Да и вообще - их даже и рядом ну никак, никак нельзя было поставить - такая красавица Аллочка и такая честно и безупречно стареющая Любочка… Вот тогда Веня и решил от Любочки уйти. Как ни убеждал его Олег, что делать этого в его возрасте уже как бы и нельзя, и еще всяческие разные и мудрые доводы приводил, — все равно Веня ушел. И тоже женился на юной и небесной красоте, на черноглазой и смуглокожей прелестнице Наточке, которая осчастливила его совсем уж окончательно - сыночка родила долгожданного. Правда, быстро как–то очень уж родила, но Вениамин Алексеевич, от такого счастья вмиг и напрочь потерявши голову, пальцев своих подозрительно не загибал, месяцы да сроки никакие не высчитывал. Не хотелось ему ни о чем таком думать, потому что чего жизнь гневить – она ж к нему не только лицом, а всем своим корпусом повернулась – и достаток большой через щедрость да дружбу Олегову дала, и счастье с молодой женой, и даже вот ребеночка…А бедной Ольге Андреевне пришлось перед Любочкой только руками развести виновато : выходит, сама она сосватала ее мужа в другую жизнь… Раздружились они тогда быстро, конечно. Вернее, Любочка раздружилась. Так и жила с тех пор одна…