А Саша учился, читал запоем любимые книги и любимый журнал «Юность». Странно, но для всего их семейства журнал этот имел какое–то особенное, культовое даже значение, был словно приветом из настоящей жизни - не принятой за основу общественно–партийной или какой–нибудь демократично–перестроенной, а приветом именно из настоящей, независимой, литературно–нормальной жизни. А еще он был приветом от умных, составляющих редакционную коллегию людей, приветом от юных тогда еще писателей, вылупившихся бережно из журнальной рубрики для молодых, талантливых и неизвестных под трогательным названием «Зеленый портфель», ставших впоследствии новыми классиками; правда, теперь они – кто не читаем, кто далече…Привычка к присутствию в их жизни этого журнала сформировалась довольно основательно, пустила свои корни и развилась в некую даже потребность. Да что там – Саша практически воспитан был на этом журнале, умел понимать с детства пусть несколько эзопово, но очень талантливое его нутро, всегда с особенным трепетом брал новый экземпляр в руки и почему–то нюхал первую страничку, будто в типографском запахе краски содержалась некая подсказка о настоящем его содержании. И более того – журнал этот странным образом решил остаться с Сашей на всю его последующую жизнь: бабушка, папина мама, умирая, оставила в наследство внуку, кроме большой квартиры в центре города и крепенькой еще дачи, так же и все пришедшие к ней в дом за долгие годы экземпляры журнала. Так и потребовала написать в завещании, несказанно удивив молоденькую девчонку–нотариуса: завещаю, мол, внуку моему Александру Варягину квартиру, дачу и тридцать подшивок журнала «Юность» начиная с тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года. И в самом деле — богатство целое…

 Так уж получилось, что и жизнь свою впоследствии он устроил по примеру родительской — был счастлив только от себя, стараясь внешний мир лишний раз не провоцировать. Тем более что ничего особенного, он считал, и не поменялось в этом самом внешнем мире. Одна суета сменилась другой, вот и все перемены. Раньше пробирались в драку к дефициту и связям, теперь с таким же рвением пробираются к количеству нулей на банковском счете да к пресловуто–высоким показателям своего ай–кью, которое, если судить по тестам гламурных, блестящих глянцем журналов, у всех откуда ни возьмись такое явилось высокое – куда там… А читатели «Юности» как были раньше не особо заметными, так и остались не особо заметными. Так и он - получил в наследство от бабки тридцать ностальгических подшивок, и сидит себе, радуется тихо… Нет, он прекрасно понимал, что где–то отстал от новой жизни, задумался и слетел на ее повороте, и что есть, и даже наверняка есть и в новой жизни что–то замечательно–положительное, только ему и искать этого не хотелось вовсе. Вся новая жизнь происходила от него как бы отдельно, за неким большим стеклянным колпаком, происходила в невероятной суете и стремлении всех и каждого к одной только цели – непременному и вожделенному его величеству жизненному успеху. Ему же было гораздо комфортнее и удобнее жить вне этого колпака, не чувствуя себя при этом ни обделенным судьбой изгоем, ни уж тем более особым образом просветленным за этой жизнью наблюдателем. И туда, внутрь колпака, совсем не хотелось. Да и не возьмут. Роман же его не взяли…

 Когда–то давно, лет десять, а может, и больше назад, он принес один из первых своих юношеских романов в издательство, и его очень даже похвалили тогда за «необычайно легкое перо». А роман все–таки не взяли. Формат не тот оказался. Грустный редактор, интеллигентный вежливый мужчина, грустно и с сожалением на него глядя, присоветовал написать что–нибудь на злобу дня, то есть детективно–криминально–кровавое, как он выразился, для «нашего нового читателя». Настоятельно присоветовал. И одновременно, будто извиняясь, произнес – ну, вы же, мол, сами все понимаете…Саша не понимал. Не поверил он тогда в безысходную и криминальную эту читательскую кровавость–потребность. Обиделся. И больше никуда не пошел. И с тех пор писал только «в стол», сам в себя, в компьютерную безразмерную память, находя в этом и своеобразное даже удовольствие. Выдуманные им герои были его друзьями и врагами, и тексты его дружили с ним, и строчки умели торопливо цепляться одна за другую. Он мог просидеть за компьютером четырнадцать часов подряд, мог улететь в этот мир полностью и выскочить потом из этого прекрасного провала абсолютно, ну просто абсолютно счастливым…

 И даже физическая, материальная сторона жизни, как он считал, сложилась у него довольно удачно и очень разумно. Его собственная, личная территория была огромной — свалилась ему на голову в виде бабушкиного квартирно–четырехкомнатного наследства, родители его, слава богу, были живы и здоровы и пребывали себе круглый год на свежем воздухе на своих шести сотках, и даже на вполне сносную материальную жизнь он мог себе заработать, не ходя на службу и не насилуя этим самым свое лично–драгоценное время, — после поученного в юности очень технического образования он мог легко отремонтировать любую, даже самую сложную бытовую технику. Как в нем сочетались способности технаря и огромная потребность в постоянной литературной графомании, он не понимал. Но потребность эта была неистребима, жила сама по себе, хотя и не требуя выхода в свет, но диктуя ему свои, собственные условия жизни. И личной в том числе.

 Нет, женщины его никогда своим вниманием не обходили – он был статен, высок, довольно симпатичен, не жаден и добр. Только вот глаза его смотрели часто не на женщину, а внутрь себя, и пропадали там надолго. Он даже мог взять и замолчать в самый ответственный момент, просто на полуслове уйти в себя. Бывали с ним такие казусы. Внутри вдруг что–то находило–наплывало и требовало все это срочно записать, или запомнить хотя бы. И очень страшно было это забыть. Как будто он не имел никакого права это забыть, как будто это была чья–то чужая тайна, чье–то чужое откровение, за которое он был целиком и полностью в ответе. А иногда на него нападали приступы особо острой чувствительности, и казалось, что окружающее пространство – воздух, дождь, тишина, городские шорохи – имеют свою, очень тонкую и живую организацию, схожую с нервной системой человека, и так же меняют настроение, и он это настроение понимает, чувствует и слышит, и может входить в него, как свой, запросто, как входит в дом близкий друг, взяв ключи в потаенном месте – под лестничной ступенькой крыльца, например, или на дверной притолоке…Оно, окружающее пространство, словно доверяло ему таким вот образом излить себя в некую осязаемую красивую форму, в незатейливо бегущие по экрану строчки, и в благодарность наполняло его тихим, счастливым изнутри светом. В такие минуты он сам себе не принадлежал, он никому и ничему не принадлежал…

Так вот и Марина в одночасье оказалась у него в доме – он просто механически оторвался от компьютерного экрана на дверной звонок, открыл ей и стоял долго, смотрел, как она шевелит губами, рассказывая про чудесные свои биологические активные добавки, потом повернулся и ушел обратно к компьютеру, оставив для нее дверь открытой. Ну, она и вошла. И осталась, следуя пословице про «дайте попить, а то так есть хочется, что переночевать негде». Сначала осталась действительно переночевать – он ей выделил для этого отдельную комнату, потом попросилась еще на несколько дней - на время «поиска себе жилья», потом потихоньку–помаленьку навела в его квартире настоящий кухонно–домашний уют, а потом он и сам не заметил, как плавно устройство этого самого домашнего уюта переросло в сожительство. Он совсем и не против был, поскольку инициатива всех этих радостей происходила только от Марины, тем более что инициатива эта была тихой, незаметной и скромной – до определенной поры. Немного оглядевшись и, как ей показалось, достаточно на этом боевом плацдарме закрепившись, Марина начала шаг за шагом отвоевывать сама себе жизненное пространство, — вскоре во всех комнатах выстроились огромными штабелями большие и малые коробки с чудными препаратами для омоложения и оздоровления человеческих организмов, без конца ходили туда–сюда и громко разговаривали какие–то люди, — жизнь закипела и закрутилась вокруг него неким шустрым и коммерчески–забавным фонтанчиком. Его не раздражало – пусть. Он так глубоко проваливался в свой мир, что и не замечал ничего вокруг…