— Это ты себя имеешь ввиду, что ли?

— Ну, я, допустим, не халдейка… Да на Марусю и орать–то не надо было – она ж ни рыба, ни мясо… Так, тесто пресное… А от вашей Динки только хамством можно спастись! Другого языка она не понимает!

— Да пусть… Сами разберутся! – легко махнула рукой Анюта.

— А вот с Алешей я, наверное, палку перегнула, в этом ты права… Надо было как–то помягче с ним, более по–женски, что ли, по–мадамски… В общем, признаю! Раскаиваюсь! Только бы все обошлось, Анют! Только бы все обошлось!

— Да все будет хорошо, Ань!

— Слушай, а где эти девчонки–медсестры, а? Может, они уже что–то знают?

— Успокойся, ради бога! Сказали же — операция будет долго идти!

— Господи, это я во всем виновата… — вдруг тихо заплакала Анна. — Прости меня, Алешенька… Это я тебя не уберегла…

— Ань, ну что ты говоришь…

— Ой, Нютка, лишь бы он выжил! А уж больше я его от себя ни на шаг не отпущу…Костьми лягу – не отпущу!

— Да не будет он таким, каким ты хочешь, Ань! Пойми ты его, наконец, и перестань ломать! У него своя природа, собственная, понимаешь? И попытайся его полюбить без условий, такого, какой есть… А условная любовь, ты знаешь, никому еще счастья не принесла!

— Ой, не мудри, Нют! Вот терпеть не могу, когда ты умничать начинаешь! Условная любовь, безусловная любовь… Что в том плохого, если один человек больше в жизни разбирается и лучше знает, что другому делать следует? Если люди идут навстречу друг другу, уступать умеют?

— Ну да… Это называется знаешь как? «…Я буду тебя любить, если ты сделаешь по–моему! Я буду тебя любить, если ты будешь во всем мне соответствовать! И только тогда буду тебя любить, когда тебя, наконец, не стыдно будет предъявить общественности как своего мужа! Когда от тебя твоего собственного ничего не останется…

— И что в этом плохого? Все так живут… Семейная жизнь и заключается в бесконечной борьбе, кто кого… А кто мудрить начинает, тот на обочине ее оказывается в качестве брошенной жены, вот как ты, например! Вот чего ты с Борькой намудрила, скажи? Зачем его отпустила? А он и рад стараться – сбежал от твоей безусловной любви, только пятки засверкали! А Алешка мой, при моей–то условной, всегда при мне… Так что не надо лепить тут глупости всякие! Не понимаю я этого ничего! И понимать не хочу!

— Да, наверное, ты, права. И правда лепить ничего не надо… — тихо вздохнула Анюта, отвернувшись к темному больничному окну. — Как говорится, если надо объяснять, то не надо объяснять…

— Да ты не обижайся, Нют! – тронула ее за плечо Анна. — Я ведь и правда тебя не понимаю! Ну вот объясни мне… Борька ж никогда бы тебя не бросил, он же вообще на семью свою молился! Чего тебе в голову–то взбрело его выгнать? Жила бы сейчас и жила по–прежнему, а молодуху эту мы б с тобой в шесть секунд из его жизни как моль вытравили! Методов для этого множество всяких придумано, в том числе и физических…

— Да причем тут методы, Ань? Дело не в методах, дело во мне… Я сама свою любовь уважать должна! И я помню, как все это было… Смотрит на меня – и не видит! Весь мучается, весь там… Как с ним жить с таким? Ну, не отпустила бы я его… И что? Жил бы, как будто долг какой отдавал…

— А что в этом плохого, не пойму? И пусть бы себе отдавал на здоровье!

— Нет! Я так не хочу…

— А вот это в тебе уже гордыня говорит, Анютка! Она, она, матушка! Как это так – твою драгоценную безусловную любовь – и таким равнодушием оскорбили? А перетерпеть немного слабо было? Ну, повлюблялся бы немного мужик, потешился с молодой бабой – что ж такого? А получается, что ты тоже ему для любви условия ставишь!

— Какие? – удивилась Анюта.

— А такие: я буду любить тебя только в том случае, если и ты меня будешь любить!

— Нет, Ань, это не так… Нет у меня такого условия! Все наоборот! Я люблю его такого, какой он есть, и даже в другую влюбленного! И уважаю его к ней чувство. И жду. И мой костер всегда для него горит! Только в этом и есть смысл и жизни, и любви! Пока костер горит – человек живет и счастлив! А все остальное – второстепенность преходящая, определяющего значения не имеет…

— Ну да, ну да… Сознание первично, материя вторична. Знаем, проходили! – Анна, упруго вдруг распрямившись, встала с широкого кресла, начала нервно ходить из угла в угол по маленькому квадратному холлу. Потом, резко остановившись перед Анютиным креслом, выставила ей в лицо указательный палец с длинным кроваво–красным острым ногтем, будто решила проткнуть ее насквозь, пришпилить к спинке, как зловредную бабочку–капустницу, и продолжила резко: — Только, милая моя, забываешь ты, что мы среди людей, на земле грешной живем! А не на небесах! И здесь материя свои законы диктует! И правила тоже свои диктует! Человек на земле должен свою жизнь прожить, именно ее благами пользуясь, и с комфортом прожить, обеспеченно – с вкусной едой, красивой одеждой, хорошей машиной и без страданий одиночества! И здесь, на земле, у человека только такие цели! И они оправдывают любые средства, в том числе и присутствие так называемой условной любви… А костер мы свой с Алешкой еще разожжем – всем от него жарко будет! Только бы все обошлось…

— Дай бог, Ань, дай бог! Чего ты разволновалась–то так? Ты сядь… Хочешь, я еще воды принесу? Или таблетку попрошу у девочек? Ты бледная такая…

— Страшно мне чего–то, Анют! Очень страшно! Предчувствие какое–то нехорошее…

Анна упала обратно в свое кресло, откинула назад голову. Прикрыв глаза, вцепилась побелевшими пальцами в протертые до глянцевой черноты подлокотники.

— Ну успокойся… — взяла в свои руки ее холодную ладонь Анюта. – Алешка, он же живучий! Вот посидим здесь еще немного, и все кончится, и выйдет доктор, и скажет – операция прошла успешно…

Ладонь Анны обмякла и согрелась в ее руках, веки сомкнулись плотно; казалось, она уснула крепко и надолго. Хирург вышел к ним только поздним утром, когда больница, окончательно проснувшись, начала жить своей обыденной жизнью, сотканной из людских страданий, шарканья кожаных подошв тапочек по серым плитам коридора, запаха болезней, лекарств и чуть подгоревшей рисовой каши к завтраку из общего на всех котла. Лицо его было зеленым и щетинистым, с запавшими от усталости веселыми и умными глазами видавшего виды хирурга, но в то же время довольным и счастливым:

— Вытащили, слава богу, своего коллегу с того света… — сообщил он им, улыбаясь и демонстрируя желтые от дешевого табака зубы. – Идите домой спать, дамы! К нему все равно пока не пустят – он в реанимации еще дня три–четыре проваляется…

— Спасибо вам, доктор! – расплакалась, наконец, Анна – Спасибо огромное…Я завтра к вам заеду обязательно, отблагодарю, как должно быть…

— Ань, пойдем! – потянула ее к выходу Анюта. Почему–то ей стало жутко стыдно за это «отблагодарю», как будто оценили конкретной суммой бесценную Алешкину жизнь. «Глупости какие! – одернула она сама себя. — Всякий хороший труд стоит материальной благодарности, и доктор совсем даже и не против — вон как приветливо Анне улыбается! Права она – на земле живем, по ее грешным правилам! Чего это я…»

Н а удивление быстро доехали по утреннему городу до дома, и она умудрилась даже не опоздать к первому уроку, наскоро переодевшись и успев выпить на ходу большую кружку крепчайшего сладкого кофе, торопливо приготовленного ей Дашкой, и ответить на ее короткие тревожные вопросы про дядю Алешу, с которым у нее с детства сложились самые трогательные отношения любимой крестницы и крестного, с настоящим благоговением исполняющего святые свои обязанности.

Они вместе торопливо прошли путь до школы и разбежались, войдя, в разные стороны. Надо было собраться и прожить этот очередной трудный и счастливый день жизни, особенно трудный после тяжелой бессонной ночи, и особенно счастливый, потому что все обошлось хорошо, потому что пронесло мимо, и разве это и не есть настоящее счастье?!

А через неделю они вдвоем с Дашкой уже навестили Алешу в больнице. Предприимчивыми стараниями Анны он лежал в отдельной благоустроенной палате, на высокой и удобной кровати с неотлучно дежурившей в уголке хорошенькой уютной медсестричкой – все как в западных кинофильмах про богатых и знаменитых, по сценарию оказавшихся вдруг в больничных условиях. Только глаза Алешины картинке не соответствовали – очень уж грустными были глаза, больными, тусклыми и смирившимися, равнодушно глядящими в идеальной белизны потолок и едва потеплевшими слабой искоркой навстречу любимой крестнице, радостно и без умолку тараторящей над его головой: