Изменить стиль страницы

— Что же, господин мой? Понравилась вам эта мысль?

— Нет, отнюдь.

— Отчего же? — Такой прямой отрицательный ответ поразил меня. — Ведь всякой женщине приятно думать, что за ее руку состязаются соперники. В этом вся суть любви.

На скулах Людовика заходили желваки.

— Мне не понравилась та мысль, что мне якобы пришлось взять вас, пока другой меня не опередил.

Я видела, как сжались при вдохе его ноздри. Уголки рта втянулись внутрь, словно бы запахи обильно сдобренного приправами мяса вдруг сделались ему неприятны.

— И с меня довольно пиршества.

Он отложил в сторону нож и дал знак, чтобы ему принесли чашу для омовения рук.

— Вы не находите в этом удовольствия? — спросила я, вдруг ощутив некое беспокойство, ибо не была уверена в его намерениях.

Его выходка показалась мне дерзкой сверх всякой меры. Он что, хочет прекратить пир? Собирается уйти отсюда? Но это было бы чересчур неучтиво! Положить сейчас конец моему брачному пиру означало бы выказать верх невоспитанности. Неужто Людовик сам этого не понимает?

— Нахожу, но не слишком много. Не столь много, как, мне кажется, находите в этом вы. — В его мягком голосе послышались суровые нотки, он повернулся и посмотрел мне в глаза. — Вы знаете, что о вас говорят? Что говорят приближенные моего отца?

— Обо мне? Не знаю. А что они говорят?

— Ну, не о вас, — поправился он, — а о вашем народе. Говорят, что в Аквитании и Пуату мужчины ценят обжорство куда больше, нежели воинскую доблесть.

Но ведь это явная несправедливость! Он что, намеренно желает быть грубым? Но отчего бы ему захотелось так резко выражать свое недовольство именно сегодня?

— И это все, что они могут сказать?

— Говорят еще, что вы болтливы, хвастливы, похотливы, жадны, неспособны к…

Слова застыли у него на устах, щеки сделались краснее королевского наряда — до него вдруг дошло, с кем он так говорит.

— Простите меня. — Он уткнулся взглядом в блюдо, где громоздилось недоеденное мясо с подливкой. — Я не подумал…

Я почувствовала, как спина напряглась от отвращения. Да как он смеет оскорблять меня и мой народ после столь краткого знакомства? Я и сама видела недостатки своих подданных, но уж не франкскому принцу унижать их. По какому, собственно, праву он взялся судить их и выискивать недостатки?

— Так у вас в Париже, значит, не пируют и песен не поют? Что, франки не находят времени, чтобы отвлечься от государственных забот для радости и развлечений?

— Мне не случалось петь и пировать. В Сен-Дени это не принято.

— А что это? Дворец?

— Монастырь.

— Вы там бывали?

— Я там воспитывался.

Слова я услышала, но смысла до конца не поняла.

— Вы воспитывались в монастыре?

— Разве вы этого не знали?

— Нет. Вы готовились принять сан священника?

— В какой-то мере.

— И вам это нравилось?

Такого я себе вообразить не могла. Вспыхнувший было гнев сменился у меня любопытством.

— Да. — Улыбка смягчила его напряженные черты, померк лихорадочный блеск в глазах. — Нравилось. Строгий распорядок дня, каждый день без изменений. Безмятежность в Доме Божьем. Вам это понятно? — В его голосе впервые послышалась настоящая увлеченность, которой раньше я не замечала; светлые глаза засияли. — Непрестанные молитвы о Господнем милосердии, голоса монахов, которые возносятся к небесам вместе с дымом курений. Мне ничто не доставляло такого удовольствия, как ночные бдения…

— Но разве вы не учились искусству государственного управления? — перебила я его. — Неужели не сидели рядом с отцом и не выслушивали мнения мудрых советников?

Разумеется, такие уроки были бы куда полезнее, чем устав святого Бенедикта.

— Видите ли, престол предназначался не мне, — объяснил Людовик. — Однако мой старший брат, Филипп, погиб: по набережной Сены носилась свинья без присмотра, конь испугался, встал на дыбы, брат упал с коня. — Голос Людовика вдруг стал хриплым от стараний сдержать свое горе. — Он не мог выжить: упал в придорожную грязь и сломал себе шею.

— Ой!

— Он был совершенным воителем. Из него получился бы великий король…

— Сын мой… — вмешался в наш разговор тихий голос с другой стороны от Людовика.

Это был голос вездесущего аббата Сюжера, которого Толстый Людовик послал, чтобы присматривать за своим сыном и наследником. Он подался вперед — невысокий худощавый пожилой человек с обманчиво кротким выражением лица — так, чтобы видеть не только Людовика, но и меня.

— Сын мой, даме вовсе не хочется слушать о вашей жизни в Сен-Дени. И о Филиппе тоже. Вы теперь наследник престола.

— Но госпожа Элеонора спросила, нравилось ли мне жить в аббатстве.

— Теперь вы должны вместе смотреть в будущее.

Худое лицо аббата — лицо аскета — было изборождено морщинами. Волосы его блестели сединой, как мех горностая, а маленькие черные глазки выражали такое же, как у горностая, любопытство. В это самое мгновение он оценил меня взглядом и, боюсь, нашел несовершенной.

— Конечно же. Простите меня, — покорно кивнул Людовик. — Та жизнь осталась в прошлом.

— Но, мне кажется, вы о ней жалеете. — Мне очень не хотелось, чтобы нашу беседу направлял аббат.

— Иногда жалею. — Вокруг нас снова нарастал шум голосов, и Людовик застенчиво улыбнулся. — Понимаете, мне было уготовано служение церкви. Меня учили ценить воздержание и молитву. Направлять свой ум на более возвышенные предметы, чем… чем вот это.

Он махнул в сторону изрядно подгулявших гостей с откровенным пренебрежением, намеренно так вышло или невольно. Бернар, которому так не повезло, слонялся по зале, не выпуская из рук лютню. Выбрав момент, он затянул хорошо знакомую и всеми любимую песню, и ее тут же подхватил нестройный хор хриплых голосов. Поскольку вино текло рекой, пирующие были в отличном расположении духа.

Жанетта, замуж не беги за лживого глупца,
А лучше ложе сбереги для друга-молодца.

Людовик с такой силой хлопнул по скатерти ладонью, что заплясали серебряные блюда.

— Вы только послушайте! Как вам это может нравиться? Ваши менестрели поют о страсти, каковую не одобряют ни церковь, ни своды правил благопристойности. У этих певцов нет ни малейшего уважения к женщинам, они зовут женщин к разгульной жизни.

В эту минуту из сотен глоток, мужских и женских, вылетели слова о жарких объятиях потаскушек.

— Это же безнравственно. Полное падение. Необходимо запретить подобные стишки. Таких бесстыжих нарушителей приличий, как этот… этот непотребный менестрель, следует за дерзость прогнать по улицам бичами!

Голос Людовика зазвучал слишком уж громко.

— Но это не какой-то непотребный менестрель, — возразила я. — Это Бернар Сикар де Марюжоль.

Непонимающий взгляд, к тому же насмешливый.

— Он известен по всей Аквитании. Мой отец весьма высоко ценил его.

— Слова его оскорбительны и обидны! Я не желаю терпеть его при своем дворе.

Крупица страха, твердая и холодная, как льдинка, стала расти у меня в груди. Всего-то ничего и потребовалось моему господину, чтобы проявить свою власть надо мною? Ну, он меня еще не знает.

— Я не отпущу его.

— Даже если я потребую?

— Для чего же вам требовать? Он мой, и я останусь его покровительницей. В этом вы меня не переубедите.

И я затворила уста для своего повелителя. Вышла за рамки почтительности.

Пока Людовик подыскивал ответ, в зале воцарилась тишина, как порой бывает в многолюдных собраниях.

— Colhon! [19]

Выкрик пронесся по зале откуда-то слева. Никто не попытался его заглушить, и я замерла, сжав в руке ложку, испытывая стыд за Людовика — и за себя. Ощутила, как мои щеки вспыхнули точно так же, как у него. Отбросив ложку, я обвила пальцами запястье Людовика. Я чувствовала, как во мне закипает гнев.

вернуться

19

Colhon (прованс.) — грубое ругательство, обозначающее мужской половой аппарат. Здесь: намек на полную тупость Людовика.