Страсти на поверхности, а я меняюсь медленно, инерционно, я жду. И хочу измениться.

Для этого нужно изменить течения. Они во мне — гольфстримы, мальстремы — большие и малые, теплые и холодные, разные. Столкновения, стремление сохранить себя во что бы то ни стало. Я пытаюсь хоть как-то подправить непрерывный бег — не получается. Я — подсознание общества, а течения — этносы, народы, нации.

Может быть, шнур уже вывел меня из измерений собственной сущности? И если так, то где я сейчас? Вопрос, впрочем, лишен смысла. Ибо где и сейчас — термины четырехмерия, а я — вне его.

Может ли общество обладать подсознанием, инстинктом? Общество — организация социальная, а не биологическая, связь между индивидуальностями слабая; если даже говорить о пресловутом информационном поле, то и тогда подсознательная деятельность общества, если она существует, должна быть медленной, нерешительной. Собственно, так и оно и есть. Я уже все знал, но не мог описать, описания — слова — рождались как бы вне меня, будто плаваешь в бесцветной луже, которую ощущаешь собственными боками, но не можешь увидеть, не можешь рассказать о ней, и вот кто-то начинает выдавливать в лужу густую краску из тюбика, и появляются цветные пятна, начинающие медленно очерчивать крутые берега, и дно, и мои собственные неопределенные контуры…

Общественное подсознание, я понимаю это, начало формироваться, когда у парапитека появилась возможность хоть что-то объяснить себе подобным. Люди еще не понимали друг друга, но уже начали объединяться в нечто, чему в будущем предстояло стать семьей, родом, племенем. Тогда и возникли первые подсознательные групповые действия. Инстинкт группы.

И тогда же родилась ксенофобия, которая развивалась вместе с родовым инстинктом и была столь же древней и богатой традициями. Ксенофобия не могла не появиться, потому что с первых шагов по земле сопровождал человека страх, что ему чего-то не достанется. Дефицит существовал всегда. Примитивный дефицит огня, места у костра, добычи на охоте, пищи, воды, женщин… В подсознании общества формировался устойчивый инстинкт: отторгай чужого.

Но ведь чужого нужно определить. По запаху, по цвету кожи, по форме носа, по выговору, по любому из множества признаков, которыми один человек может отличаться от другого и которые выделяются совершенно бессознательно. Можно определить чужого по принадлежности к той или иной партии, но когда не было партий? По взгляду на мир — а когда не было и этого? По тому, в какого бога веришь? А еще раньше, когда даже вечные боги не были рождены человеческим воображением? Когда даже и воображения самого почти не было?

Подсознание племени требовало: не допуская чужака, убей его. Но племена должны были объединяться в этнические группы. Как же общественное подсознание?

Объединялись стаи, наиболее близкие друг к другу по многим признакам. Общественное подсознание перешло на более высокую ступень. Возникал этнос. Более развитая культура, но и более развитое подсознание.

Этнос — одно из измерений человечества в Мире. Как описать его в привычных словах? Не знаю. Примитивно сказал бы так: представьте сиамских близнецов, сросшихся боками. У них одна пищеварительная система, которую можно увидеть в рентгене. Но если смотреть на этих несчастных под определенным углом, невозможно заметить, что они срослись, кажется, что это просто два человека. Вот так одним существом является в многомерном Мире общность людей. Как и любое живое создание природы, многомерное существо, именуемое народом, может быть молодым или старым, может рождаться и умирать. Народ может исчезнуть из Мира, даже если живы еще отдельные его представители. Народ, лишенный подсознания, подобен мертвому человеку, в котором клетки, недавно живые и объединенные в организм, существуют теперь сами по себе и становятся прахом.

Я больше не мог отделить себя, Лесницкого, от нереальной, но существующей массы — общественного подсознания. Раздражение мое трансформировалось в стандартную реакцию общественного подсознания — страх. Страх начал всплывать тяжелым бревном, до того лежавшим на дне, и я знал, что в общественное сознание тысяча девятьсот восемьдесят девятого года всплыла смута, всплыло желание расправиться с инородцами — с чужими. Я испытал мгновенный ужас, но сделать ничего не мог, сознание бурлило, и пролилась первая кровь, и взорвалось отчуждение. Но что же я мог? Что?! Как должен был изменить себя — себя, Лесницкого, или себя, подсознание общества? — чтобы общество оставалось единым существом? Живым существом в многомерном Мире. Вернуться и стать Мессией, проповедовать истину и учить всех, чтобы каждый смог ощутить себя тем, чем стал я? Можно ли усилием воли изменить подсознание? Тем более — подсознание общества?

Надо хотя бы попытаться. И ведь пытались. Это я тоже знал. Не знал, кто и когда, но знал, что могу это узнать, хотя и не знал пока — как. Вернись!

Я увидел чем-то, что не имело глаз, как пульсирующий шнур — дорога к Патриоту — начал метаться, то ярко вспыхивая, то затухая, и я с трудом следовал за его извивами, оставляя свое вновь обретенное знание. Нужно остаться, нужно понять… Нет. Нет. Я теряю собственное «я», становлюсь чем-то, возможно, более сложным и развитым, но не Лесницким.

Назад. Я знаю дорогу. Я держу шнур. Но нужна передышка. Глоток воздуха.

Я стоял у газетного киоска и смотрел, как старик киоскер собирает с прилавка газеты, собираясь закрыть свое заведение. Я не знал, как здесь оказался, и с трудом узнал улицу — узенький и кривой проезд Матросова.

Девять пятьдесят три. Далеко же я ушел за несколько минут. Двигался, значит, бодрым шагом и в нужном направлении. Это плохо, но разве не этого следовало ожидать? Если я здесь, в трехмерии, прикручу себя к скамейке проволокой, прежде чем погружаться в Мир, это будет означать только, что ни в одном из своих измерений я не буду свободен и не смогу делать то, что захочу. Я и там буду прикручен запретами в подсознании, каким-нибудь табу совести или чем-то еще. А это риск. Я всегда должен знать, что делаю в каждом из своих измерений, должен сам себя согласовывать, будто задачу со множеством независимых внешне параметров. Должен. Но не могу пока.

Девять пятьдесят четыре.

— Дед, — позвал я киоскера, и тот поднял на меня испуганный взгляд. «Ну вот, — подумал он, — зря, что ли, этот тип пять минут здесь кантуется, сейчас еще потребует…»

— Дед, — повторил я, — можно я прислонюсь к твоей конторе на пару минут? Сил нет, отдохну и пойду.

— Больной, что ли? — сразу преисполнившись ко мне презрением, уронил киоскер. — Иди, закрываю, не видишь?

Нормальная человеческая реакция. Старик опустил стекло и закрыл киоск снаружи на висячий замок с такой быстротой, будто на горизонте появились футбольные фанаты, желающие приобрести дефицитный номер любимого еженедельника.

Я прислонился к холодному стеклу, стараясь укрепиться устойчивее, чтобы не сползти на землю. Шнур был у меня в руках, и я впервые перед погружением почувствовал, что боюсь. Что еще скрыто во мне? Подсознание человечества? Или — еще глубже — общность миров, в которой я утону, сгорю, не выдержу, выпущу шнур, и тогда не все ли равно, от чего умереть — от вспышки боли здесь, в своем привычном пространстве-времени, или от ужаса непонимания внутри себя?

Шнур начал жечься, мне показалось, что, если я сейчас же не брошу его, на ладонях вспухнут волдыри. Неужели Патриот решил раньше времени?.. Голова… Нет, голова не болит. Еще не болит?

Без четырех десять. Жарко. Я прижал ладони со шнуром (красный! раскалился! печет!) к щекам и впитал холод пальцев, лед, жидкий гелий, абсолютный нуль. Поблизости не было скамьи, чтобы сесть, чтобы держаться за что-то, когда это… Господи, Лена, если бы она была здесь, я положил бы ей голову на колени, она держала бы меня, ее мягкие руки, пухлые как снег, не позволили бы мне метаться… Но Лены нет, мы расстались — три года, не вспоминать, стоп! Не нужно об этом. Я не смогу следовать за шнуром — там, если меня будут держать — здесь. Господи, несмотря на все мои способности, несмотря на все уравнения, я ровно ничего о Мире не знаю. Ничего.