А дело в артели «Сотрудник революции» не ладилось. Да, в сущности, Иннокентия уже вовсе и не интересовала судьба распадающейся артели и тем более судьба попавшихся с поличным его сподвижников. Он отнюдь не старался брать под защиту того же Анисима. Не об Анисиме думал сейчас Иннокентий. О самом себе. Он знал, что ответчиком за всю тонко продуманную и крайне опасную борьбу, которую упорно вел он с горсткой объединившихся батраков хутора и пастухов аула, ответчиком за все хитрые, замаскированные действия против маленького коллектива будет только он, Иннокентий Окатов. И перед ним вставала совершенно ясная, прямая, четко сформулированная самим им задача: увернуться от нависшего над ним удара, ускользнуть так же изворотливо, как это удалось ему сделать около трех лет назад, когда он, убедив отца в необходимости временного разоружения, взял одним махом первое препятствие, очутившись в красноармейской казарме…

Размышляя о том, как ему выйти в конце концов из воды сухим, Иннокентий задумывал было свести все к личным счетам между ним и Линкой, своим соперником в этом деле — Романом и соперницей Линки — Фешкой. Но этот ход был им тотчас же отвергнут. Отлично предугадывая весь дальнейший разворот событий, Иннокентий видел, что дело принимает серьезный оборот не только в его личной жизни, что оно осложняется и перерастает хуторские границы, задевая некоторых руководящих работников райцентра. И, подумав, Иннокентий понял, что все его оправдания, построенные на мнимых столкновениях личного порядка, крайне неубедительны, жалки и неумны, что, идя по этому пути, он окончательно выдаст себя, обнажит свои замыслы и останется в дураках. И тогда-то осенила Иннокентия удачная мысль: стать против всех своих сторонников, заявить в открытую о заблуждениях, пойти на беспощадное и жестокое разоблачение трахомного Анисима, Си-лантия Никулина и собственного отца — Епифана Окатова.

«Это нелегкое дело. Но это единственный выход!» —решил ободрившийся Иннокентий. И тут же, не мешкая долго, уселся за составление нового пространного, заявления, адресованного следователю районной прокуратуры, в котором подтверждал все уже имевшиеся в распоряжении следственных органов и известные ему, Иннокентию Окатову, материалы, уличающие Анисима в умышленном поджоге гумна.

В этом заявлении Иннокентий приводил перечень фактов, свидетельствующих о непримиримо-враждебном отношении арестованного поджигателя ко всем мероприятиям Советской власти. Иннокентий указывал, что на старой заимке близнецов Куликовых вот уже пятый год лежит в земле свыше пятисот пудов пшеницы. Не забыл он сказать и о контрреволюционной работе папаши — Епифана Окатова, и о связях последнего с бесследно исчезнувшим Лукой Лукичом Бобровым.

В ту же ночь Иннокентий написал и покаянную статью для окружной газеты «Смычка». В этой статье он разоблачал контрреволюционные замыслы кулацко-байской группировки на хуторе Арлагуле, прикрывшейся вывеской колхоза. Но, беспощадно разоблачая всех и вся, Иннокентий не забывал выгораживать при этом себя. Он обвинял в бездеятельности, в примиренческих настроениях обе комсомольские ячейки — хутора и аула, указывал на политическую слепоту и притупление классовой бдительности районного руководства — от секретаря райкома партии Чукреева до председателя райисполкома Старцева, а себя выставлял затравленной, жалкой жертвой, человеком, до предела отчаявшимся, не встретившим должной поддержки руководящих работников районного центра, а также со стороны руководства Степного зерносовхоза и, в частности, со стороны директора Азарова, к которому якобы он, Иннокентий Окатов, не один раз обращался. В результате всего этого он вынужден будет покончить жизнь самоубийством.

Трижды перечитав статью, Иннокентий остался недоволен ею. Факты, приведенные в статье, казались ему недостаточно вескими и убедительными. Он с подозрительной настороженностью вчитывался в каждую строчку, в каждое слово — боялся с головой выдать самого себя. Прочитав статью, он даже хотел сделать небольшую приписку о том, что отец его, будучи агентом районного отделения Казгосторга, похитил из конторы отделения кипу бланков с печатью, клишированных залихватской росписью заведующего отделением Арси Сине-

брюхова. Использовав эти бланки в целях личного обогащения, отец при помощи бая Наурбека произвел какую-то сложную темную операцию по заготовке скота, реквизированного у бедноты казахского рода, кочующего в глуби акмолинских степей, где-то около Кургальд-жина. Но мысль об этой приписке в то же время смутила Иннокентия: ведь он вместе с отцом ездил по степям, выдавал себя за продкомиссара, брал взятки с кочевников. Нет, так забалтываться ему, ясно, не стоило. Это было равносильно перебору в азартной картежной игре — верному проигрышу, когда утрачивает зарвавшийся игрок всякое чувство меры!

Статья была отправлена Иннокентием наутро в город с одним из байских джигитов. Теперь все, что зависело от Иннокентия, было сделано. Но странно, былого спокойствия и былой внутренней уверенности у него не было. Протолкавшись по районным учреждениям весь долгий августовский день, Иннокентий совсем утратил самоуверенность. А ночью, оседлав застоявшегося никулинского жеребца, он поскакал галопом на хутор.

…Епифан Окатов в день выезда на уборку пшеницы артели «Интернационал», вернувшись на хутор, злобно скинул с себя обветшалый малиновый бешмет, растоптал ногами монашескую скуфейку, переломил через колено библейский посох и, залпом выпив два стакана водки, долго сидел в раздумье в переднем углу под киотом. Затем он нарядился в извлеченную из заветного сундука, зеленовато искрящуюся, как крыло селезня, длинную шелковую рубаху, натянул на себя высокие прасольские сапоги с гамбургскими передами и касторовый картуз с потускневшим от времени лакированным козырьком. Затем, заложив за спину руки, медленно прошелся он вдоль хуторской улицы. В сумерках удивленные бабы, видели, как долго он кружил около былого своего поместья и исчез в темноте, как привидение.

Вечером на хутор приехала с пашни Линка. Роман поручил ей составить сводку о ходе уборочной и вместе с другими деловыми бумагами немедленно отправить с нарочным в район. Кроме того, ей надо было в срочном порядке оформить протоколы общеколхозных собраний и приложить к ним списки вновь вступивших в артель хозяйств.

Линка наспех выпила кружку парного молока, заботливо припасенного для нее Кланькой, и принялась за работу.Она спешила, нервничала и потому часто путала то имена, то фамилии новых колхозников, перевирала графы. Но, несмотря на все это, она была преисполнена радостного волнения. Удивительно светло было у нее на душе. Это душевное просветление пришло к ней после примирения с Романом, после нового доверительно-дружеского сближения с Фешкой, после участливого отношения к ней — Линке — всех членов молодой сельхозартели. Но главное тут было, конечно, в Романе. Каким-то особым женским чутьем она чувствовала, что и Роман вновь потянулся к ней, что он ищет сближения, и это тревожно волновало и радовало ее. Внутренне она готова была теперь навсегда связать судьбу свою с ним. Нет, только сейчас — и это самое главное — почувствовала Линка себя на своем месте. Боже мой! Каких же трудов стоило ей все это! Вспоминая про мучительные, пытливые поиски места в жизни, Линка была убеждена в том, что никто и ничто не поколеблет ее уверенных и твердых шагов, и теперь она уже не собьется с пути и ни за что на свете не отстанет от ребят, не отобьется от коллектива.

Линка писала при свете свечи.Сумеречный покой комнаты смыкался над ее головой. Темная ночь дремала за окнами. Было уже поздно. И усталость неотвратимо начала сковывать девушку. Сон окружал ее очарованием отрывочных, смутных видений.

Встряхнувшись, Линка выпрямилась, встала, распахнула створки окна, и ее потянуло в густую прохладу ночи. Она вышла на улицу,

Луна поднималась над озером, золотя искрящуюся, словно расшитую позументом дорожку. В неярком холодном свете ее весь окрестный пейзаж с хуторскими избами и крылатыми мельницами походил на рисунок, выжженный по дереву.