И не успел Проня одуматься, прийти в себя, как на ого поруганно поникшую голову посыпались со всех сторон ехидные возгласы:

— Вот это выдурил хлебец!

— Не дай бог никому крещеному такого урожая…

— Это что же, чья же эта работа тут, граждане мужики? — хитро покосив глазом на поникшего Проню, Спросил Климушка.

— Неужели наши колхозные огрехи? — спросил кто-то.

- Ну, нет. Такого греха на душу не берем,— возразил Роман.

И тотчас же взволнованно, запинаясь, Роман рас-скаэал н изумлении притихшей толпе, как нынешней тс мои комсомольская бригада артельных плугарей опахала со всех сторон худо вспаханную и заборонованную полоску Прони Скорикова, оказавшуюся в самом центре колхозного большого массива, и вот что из этого теперь вышло! Как ни тянули они тогда в свою артель этого упрямого единоличника, как ни уговаривали Проню за-сеять его полудесятинную полоску колхозной сеялкой, уломать его так и не удалось. Заупрямился старик, предпочтя единоличную обработку своей полосы артельной, и результат налицо — полюбуйтесь, что из этого получилось!

— Незавидная картина, товарищи! — говорил Роман окружившим его членам артели и хуторским единоличникам.— И не я, понимаешь, агитирую за колхоз, наш артельный урожай агитирует. Наш колхозный хлебушко за новую жизнь голосует!

— Правильно!

— Наш хлеб не сравняешь с единоличным! — дружно поддержали своего председателя члены артели.

После Романа взял слово Увар Канахин, горячо доказывая еще колеблющимся хуторским единоличникам необходимость влиться в «Интернационал».

За Канахиным столь же страстно и горячо говорила о преимуществах артельной жизни Фешка.

А Проня по-прежнему стоял, не поднимая глаз, не зная, куда деться ему от стыда, от горя и обиды. Вдруг он поднял глаза на подошедшую к нему жену. Она, бесцеремонно ткнув мужа в бок, шепнула ему на ухо:

— Да что ты стоишь-то как пень? Соглашайся на то, что тебе добрые люди советуют. Пишись к ним в артель. Пусть заодно все подряд косят. Пишись, ради бога, не мешкай…

И только сейчас дошли до сознания Прони слова Романа: «Вот вам факт налицо, товарищи! То рядовой посев сеялкой, а то абы как — через пень колоду. Да разве один в поле воин? Разве один против такой артели устоит?!»

— Дай мне, дай мне, Роман Егорыч, слово сказать,— опасливо оглядываясь вокруг, несмело пробормотал Проня.

На мгновение стало вокруг так тихо, что было слышно, как звенели под жарким солнцем спелые колосья пшеницы. Проня в нерешительности замялся, переступая с ноги на ногу, и, поняв, что все притихли в ожидании его слова, совсем растерялся. Но тут жена ободрила его подобием ласковой, поощряющей улыбки, на мгновение озарившей ее худое морщинистое лицо.

И Проня, часто моргая, глухо проговорил:

— Горько мне смотреть на свою полосу, гражданы мужики и гражданки бабы. Горько. Не отрицаю… Вот моя полоса, вот — артельная. Небо и земля. Не отрицаю…

Растерянно оглядевшись вокруг, Проня хотел сказать еще что-то, но в это время вынырнул из толпы черный, как негр, от загара Филарет Нашатырь.

— Факт! Обыкновенное дело,— крикнул Нашатырь. Затем, сорвав с головы дырявый картуз, смахнув рукавом в клочья разорванной рубахи крупные капли пота со лба, Филарет повторил: — Факт! Я тоже, как он, говорю. Я тоже артельной жизни не отрицаю!

И, комкая в руках картузишко, Нашатырь заговорил. Все слушали его с напряженным вниманием. А он рассказывал людям, как он продался за никулинскую кобылу, и как совсем было спалил колхозный хлеб, и как убежал он затем от стыда и позора в степь, и как блуждал по чужим, незнакомым местам,— и вот, хлебнув горького до слез, решил вернуться на хутор с повин-

пой, вернуться и, ничего не тая, рассказать обо всем мужикам, целиком положившись на их справедливое и строгое суждение…

Говорил Нашатырь волнуясь, глотая слова, словно боялся, что его прервут и он так и не успеет сказать самого главного.

Но его никто не перебивал, и он, заканчивая свою исповедь перед колхозниками, убежденно заявил:

— А теперь я отсюда ни шагу! Ни шагу отсюда я, граждане мужики. Факт! Весь перед вами. Обыкновенное дело. Хоть убейте. Судите меня как хотите, а я от вас не уйду!

Потрясенные жестокой исповедью Нашатыря, в глубоком безмолвии долго стояли вокруг него члены артели. Затем Роман, подойдя к Нашатырю, положил руку на худое его старческое плечо, а другую руку на плечо Про-пи Скорикова и, немного помедлив, сказал:

— Что ж, давайте пишите нам оба свои заявления. Обсудим на общем собрании артели. Подумаем насчет вашей судьбы… Так, что ли, товарищи?! — спросил Роман, обращаясь ко всем членам сельхозартели.

— Правильное предложение!

— Дело тут ясное! Таких принять можно…

…В сумерках Нашатырь и Проня Скориков диктовали Кенке пространное заявление правлению сельхозартели «Интернационал» с просьбой принять их в члены артели. Кенка, сидя верхом на дышле и обсасывая огрызок химического карандаша, старательно выводил непокорные буквы на клочке бумаги, скупо освещенном отблеском пылающего невдалеке костра.

Ералла вертелся около Кенки и, заглядывая через плечо приятеля, что-то шептал толстыми губами, делая вид, что читает каждое слово, написанное Кенкой.

Все эти дни, вскоре после ареста Анисима, заподозренного в умышленном поджоге гумна с целью вызвать пожар на хуторе, Иннокентий Окатов безвыездно торчал в районе. Отсиживаясь в квартире агронома Нипоркина, Иннокентий писал с утра до вечера заявления в адреса всех районных организаций, пытаясь выставить себя человеком затравленным, взятым под огонь Романом, Узза-

ром Канахиным и Фешкой. Собственно, он объяснял эту травлю только одним — побуждениями сугубо личного порядка, которые якобы возникали на почве взаимной ревности между ним, Линкой и этими людьми.

Иннокентий метался по районным организациям, неистово бил себя кулаком в грудь и, захлебываясь, доказывал:

— Я прошу понять меня, дорогие товарищи. Вот моя душа, вся она нараспашку, вся она настежь перед вами. Сызмальства моей жизни, отрекшись от собственного папаши, я стоял за новую жизнь, и я стою за полное построение социализма в данной местности!

Кричал он по-прежнему горячо, запальчиво, гневно. Но в то же время он все больше и больше чувствовал, как с каждым словом он обнажает свое притворство, фальшь и беспомощность. И не только один он это чувствовал. Агроном Нипоркин также осунулся, похудел, затих, забросил свои стихи и каждый день тоже писал слезные заявления на имя председателя районного исполкома с просьбой о немедленном освобождении его, Нипоркина, от занимаемой должности.

Агитпроп комсомольского райкома Коркин все время настаивал перед райкомолом, чтобы ему разрешили выезд в окружной комитет комсомола, втайне надеясь поднять там вопрос о своем переводе.

Иннокентий Окатов не отставал от Нипоркина и Кор-кина, пытаясь заручиться их поддержкой. Но из откровенного разговора с Нипоркиным Иннокентию стало ясно, что ненадежную опору представляют они для него. А поняв это, Иннокентий тоже неожиданно притих, увял и ходил по районному центру уже не той нагловато-развязной и уверенной походкой, как прежде. Пришибленным, внутренне опустошенным почувствовал себя он, потеряв всякую веру и в агронома Нипоркина, и в агитпропа Коркина, на поддержку которых он до сих пор надеялся.

А между тем с хутора шли беспокойные, тревожные вести. Каждую ночь ватаги джигитов стекались из окрестных аулов в районную штаб-квартиру Иннокентия Окатова и приносили сюда печальные новости. Так, например, Иннокентию Окатову стало известно, что только в первый день уборки колхозного хлеба трактором в «Интернационал» было подано тридцать восемь заявлений бедняков о вступлении в колхоз. Он знал и о том, что присоединившиеся к колхозу «Интернацио-

нал» кочевники аула Аксу вынесли постановление о переходе на оседлый образ жизни, что уборка в колхозе проходит на редкость бойко и дружно, что бесперебойно работают трактор и самовяз и что вчера в ночь с хутора в зерносовхоз был послан руководителями «Интернационала» особый нарочный с каким-то важным пакетом…