Наконец трактор остановился около колхозных полей «Интернационала». Багровый шар солнца поднялся над степью. Было тихо.

Толпа хуторских мужиков и баб и ватага джигитов неподвижно застыли, запрудив межу, выжидательно насторожились. Все знали: близка решительная, волнующая минута.

В толпе перешептывались:

— Подожгут этой чертовой оказией хлеб — вот это

будет дело!

— Так им и надо…

— Прикуси, кума, язык — подслушать могут.

— Вполне. За такие разговоры теперь — в каталажку!

— А я што — кулачка?

— Не кулачка. Мужик твой кулак. А ты подкулачница…

— Типун тебе на язык, дура! Между тем Фешка, не заглушая мотора, остановила

трактор, подведя прицепленную к нему сноповязалку к самой кромке массива.

Увар Канахин, ловко взобравшись на самовяз, сел на беседку управления. Прямой и длинный, он казался теперь еще более смешным и неловким. Фешка суетилась около трактора, подтягивая ослабевший ремень вентилятора. Мирон Викулыч и Климушка, без нужды крутясь около самовяза, в десятый раз проверяли крепость полотен.

Со вчерашнего дня мучили Мирона Викулыча назойливые сомнения: вдруг трактор закапризничает и не пойдет? Вдруг самовяз окажется непригодным к работе? Не смог скрыть волнения и Роман. Заметив в толпе хуторян сгорбившегося, притворно скорбного и жалкого Епифана Окатова, Роман вновь ощутил приступ гнева к этому юродствующему, глубоко ненавистному человеку. Все смотрели на Фешку. В старенькой, выцветшей майке, в алой косынке, сбившейся на затылок, с потным, испачканным соляркой и пылью лицом, с обнаженными по локоть загорелыми руками, Фешка показалась Роману такой же волнующе-близкой и милой, какой была она для него два года тому назад.

Ревниво следя за каждым смелым ее движением, Роман проникся уверенностью, что все будет хорошо: трактор не может не пойти, если им будет управлять Фешка! Но как было не волноваться сейчас до предела возбужденному Роману, когда он видел перед собой громадное, без конца и края, поле высокой — в рост человека — густой, как дремучий лес, пшеницы, которую настала пора убирать! И Роман, приглядываясь к морю хлебов, к толпе насторожившихся мужиков, девок и баб, положительно не знал, что ему делать, как унять это неслыханное, непривычное душевное волнение…

Между тем Фешка, усевшись за руль, подала условный знак управляющему самовязом Увару Каиахину. Гулко зарокотав, трактор пополз вперед, а за ним поплыл, заработав крыльями, и самовяз. Толпа затихла.

На мгновение Роману показалось, что он даже услышал неровные и гулкие удары собственного сердца.Огромные хрупкие крылья самовяза, сделав несколько резких, сбивчивых, как бы нерешительных взмахов, вдруг затрепетали в ровном и четком ритме движения, пригибая отяжелевшие колосья к зубчатой раме… Мгновение, и из железной утробы самовяза на жниву упали первые перетянутые шпагатом снопы.

Климушка, сорвав с головы шапку, торопливо перекрестился, пробормотал слова молитвы. «Не благосло-вясь, без креста первого снопа на постать не клади!» — вспомнилась Климушке поучительная заповедь отца, когда вместе с ним не раз хаживал он в страдную пору по чужим постатям. И хотя страдовали они с отцом у чужих людей, хотя жали, вязали и складывали в крестцы тяжеловесные снопы чужого хлеба — все равно, как истые, природные хлеборобы, не отступали они от обычаев и, начиная страду, крестились с особым усердием и благолепием. И вот сейчас, пока творил Климушка молитву, пока изумленно и растерянно озирался он по сторонам, впереди выросло уже несколько сложенных крестцов, а трактор уходил все дальше и дальше вдоль массива, оставляя позади себя ровную полосу под гребенку срезанной стерни.

Все шло хорошо. Привычно и уверенно управляя трактором, Фешка прислушивалась к ровному, четкому постукиванию мотора и, раскрасневшаяся от возбуждения, радостная, то и дело оглядывалась на Увара Канахина.

А тот улыбался Фешке и, кивая ей, весело покрикивал:

Даешь, голубушка! Газуй, родная, газуй! Между тем толпа хуторян и не слезавших с коней джигитов неотступно следовала межой за трактором, гул одобрительных возгласов заглушал рокот мотора и шум бесперебойно и бойко работающего самовяза.

Первый круг был завершен благополучно. Обе машины работали на славу. И вдруг — это случилось в начале второго заезда — трактор зачихал.

Кубарем сорвавшись со своих беседок, Фешка и Увар

Канахин растерянно заметались около трактора. Мотор,

сделав несколько глухих выстрелов, неожиданно заглох.

Увар Канахин, суетясь около машины, крикнул

Фешке:

— Проверь карбюратор!

— Проверила. Не в нем дело…

— А в чем же? — крикнул Увар. Грубо оттолкнув Фешку, он долго и пытливо копался в карбюраторе, однако ничего не нашел в нем такого, что послужило бы помехой бесперебойной работе мотора.

Но вот Фешка, не менее грубо оттолкнув Канахина от машины, сказала:

— Не туда смотришь, дурило. Я вижу теперь, в чем дело.

— Да ну?!

— Вот тебе и ну! — ответила Фешка, и, ловко орудуя ключом, быстро сняла лопнувшую пружину клапана.

Канахин тут же бросился со всех ног к меже за запасной пружиной.

Но оказалось, что ящик с запасными частями, где находилась и пружина, был по недосмотру оставлен на хуторе. Пришлось посылать нарочного.

Среди притихшей толпы на меже показался Епифан Окатов. И уже не к трактору и самовязу, неподвижно стоявшим на полосе, а к нему невольно было приковано теперь внимание людей.

Опираясь на посох, Епифан глухо проговорил:

— Ну вот, выходит — и отстрадовались! Так оно и должно получиться. От судьбы не уйдешь. Рок и на тракторе не объедешь… Слышали ли вы библейскую притчу о божеской каре, что неминуемо падает на головы отступников?!

— Ну ты тут, пророк, притчи нам не рассказывай! — крикнула из-за трактора Фешка.

— Не хотите библейскую притчу — быль расскажу,— проговорил все тем же глуховатым, вещим голосом Епифан Окатов.— В одна тысяча восемьсот девяносто шестом году у знаменитого в наших степях скотопромышленника, ныне покойного Афанасия Ефимовича Боярского, вот так же наспели хлеба. Покойник был человеком справедливым и богобоязненным. А поднялись ветры. Грозные и буйные были в тот год ветры в наших степях. А вы знаете, гражданы хлеборобы, что такое ветры, когда назрели хлеба?!

— Что там говорить — беда,— отозвался горбун По-хлебкин.

— Да. Поднялись, стало быть, буйные ветры,— продолжал Епифан Окатов.— А хлеба наспели и осыпались. И вот справедливый и богобоязненный покойник, отслуживши молебен угоднику Николаю, решил согрешить. Собрался он вот так же в день усекновения главы Иоанна Предтечи косить хлеб. Ну, ничего, пустил лобогрейки и подвалил с корня двенадцать десятин. Слава богу, думает, не покарал меня господь — вовремя убрал я пшеничку. Ан, рано он по этому случаю возрадовался. Рано! В ту же ночь ударь небывалая гроза. И вы помните, дорогие мои гражданы старожилы, какую стихию посеял господь на пашне грешного?

— Мы все помним! — крикнул Похлебкин.

— А что тогда было? — гневно спросил Епифан Окатов, поглядев в упор на горбуна.

— А ударила тогда страшная гроза и предала огню все наши хлеба вместе с пшеницей Боярского! — крикнул в ответ Похлебкин.

— Вы слышали, гражданы хуторяне? Ударила гроза и предала огню и полымю наши хлеба. Так господь покарал перстом возмездия всех мирян нашего хутора за прегрешение одного человека. Ибо сказано в Священном писании: не начинай жатвы и не разрезай куска хлеба ножом в великий и скорбный день усекновения главы Иоанна Предтечи. А какой день сегодня, вы помните? — вновь посмотрев на Похлебкина, спросил Епифан Окатов.

— Как не помнить! Али мы не крещеные? Сегодня и есть тот самый день Иоанна Предтечи! — ответил Похлебкин.

Толпа выжидательно помалкивала. А Епифан Окатон, продолжая говорить полные скрытого и зловещего смысла слова, чувствовал, что те самые мужики и бабы, которые вчера еще ревниво прислушивались к его речам и покорно опускали головы перед темными его наме-ками, сейчас смотрели на него отчужденными, холодными глазами.