Лучше этого плана не могли и придумать, и через час два офицера уже скакали из Пирятина в Переяслав, а на дороге у них Фарбованая; с неба после жары и духоты ударил гром и полил ливень, и в потоках воды, как пузырь, выскакивает перед офицерами из хлебов хохол в видлоге * .
— Що за люди с дзвоном и чого треба?
Отвечают:
— Мы офицеры, едем по своему делу.
— А як по своему ділу, то вертайте до нашего пана Вишневского.
Офицеры было не хотели, но хохол их убедил, что «се вже такички… такая поведенцыя».
Заехали, чтобы переждать дождик и грозу, а Степан Иванович встречает их радушно — сейчас напоил, накормил, и спрашивает:
— Что вы, господа, волей-неволей или своею охотою дальше рветесь в такую погоду?
Офицеры отвечают по-сказочному — что едут они и волей, и неволей, и своею охотою.
— А именно?.. Может быть, я пособить вам могу, что и ехать не надо будет.
Те вздохнули и говорят:
— Нет, у нас такое трудное дело, что разве только полковник губернатора упросить может.
— Ну, однако, — что такое губернатор? Я ведь не из пустого любопытства спрашиваю.
Офицеры рассказали.
Вишневский поводил себя растопыренными пальцами по темени, чихнул и говорит:
— Это совсем не губернаторское дело, и вам в Переяслав ехать незачем. Никто вам не поможет, если не дать делу правильного оборота.
— А как ему дать правильный оборот?
— Ну, это мне надо еще почихать.
И Степан Иванович опять поводил себе пальцами по темени, чихнул и говорит:
— Да, вижу я, что все вы хоть москали и надо бы вам нас учить, а вы дело нехорошо поставили и можете его совсем испортить, если поедете к старшим. Вы вашею откровенностию себе не поможете и начальство затрудните, а вот я вас до завтрего у себя арестовываю, и имею право арестовать, потому что вы мне сами сознались, что сбежали, да при вас и ваших сабель нет. Прошу пожаловать во флигель — там вам готовы все услуги, и спите крепко, а завтра утром все ваше дело примет такое правильное направление, как следует.
Офицеры, поговорив, подумали: что же, до утра подождать беда не велика, — и подчинились своеобычному хозяину. Они ушли во флигель, а фарбованский пан крикнул гайдука Прокопа, велел ему сесть в бричку и скакать в Пирятин, где найти таких-то двух судовых панычей и во что бы ни стало привезти их к утру в Фарбованую.
Гайдук поскакал, разыскал панычей и говорит:
— Мій пан Вишневський нездужаг. Так ему прикоротіло, що аж не знаю, чи він до вечера додышет. Схопывся, колысь теперечки отказну духовну писать * и прислав меня до вас просити, щоб сейчас увзяли с собою каломарь * и паперу и іхалы со мною, в свидетелях подписаться. Вам за се добрый хабар буде.
Панычи знали, что Вишневский никогда не болел, а такие если заболят, то к смерти.
Они подумали: «Верно он помрет, то и мы себе что-нибудь в духовной припишем. Он больной не расчухает».
Так они с радостию скоро собрались и поехали, и как Степан Иванович только проснулся, — они уже у него на крыльце стоят.
Степан Иванович сделал для этих гостей маленькую отмену в приемном этикете. В дом он их, разумеется, тоже не впустил, но велел вынесть на свой лифостротон * маленький столик и на двух панычей один стул — только с тем, чтобы они не смели на него садиться.
Затем он вышел к ним в картузе с большим козырьком и повел политику.
— Вас, — говорит, — мой гайдук надул, будто я помираю. Это еще, хлопци, бог даст, не скоро будет, и я до тех пор привезу для своей духовной других свидетелей, вас поисправнее. А я привез вас сюда для вашего блага…
Те смотрят.
— Что вы там, анафемы, позавчера у жида в каморе наделали? А?
Панычи выразили удивление.
— Помилуйте… Кто это вам наговорил?.. Мы ничего, а это офицеры…
— Да, да, — я все знаю. Потому мне вас и жаль, что вы, дурни, вздумали свою вину на офицеров взваливать, как будто это вам поможет… Вы б таки одно то вздумали, что офицеров шесть человек свидетельствуют, что вы портрет повредили, а вас против них всего только двое… Кто же вам поверит?
— Позвольте… да мы…
— Нечего, нечего пустяки говорить, — перебивает Вишневский. — Я все знаю, — мне все известно. Вы там задумали донос писать, и когда еще ваш тот донос пойдет, — а уже офицеры поскакали и в Переяслав, и в Полтаву, и в Киев. Хвала божья, що я их перехватив да у себя зариштовав * …Их шесть человек, и все видели, как вы вилки кидали…
— Позвольте… да когда же мы кидали?
— Нечего, нечего! — не дает слова Вишневский, — вас двое, а их шесть, и вам не выкрутиться. Притом они вас знатнее… они благородные дворяне, а вы что такое? — яки-сь крученые панычи, пидкрапивники * …
— Да мы в правде…
— Цыц! что такое за правда с москалями! Их шесть, а вас двое… Кто ж вам поверит? И разве вы не знаете, что у нас и все большое начальство тоже московское. Да еще и забісовьски жиды наверно за сильнейшего потягнут — скажут, что видели, как вы кололи.
— Смилуйтесь, пане, — ведь жиды ж шельмы!
— Да кто ж вам говорит, что они не шельмы, а только они на вас покажут… Вот потому-то мне вас и жаль, что вы в такую біду попали, аж просвіту нэма.
Подьячие, понимая толк в формах судопроизводства, видят, что черт возьми — дело-то ведь в самом деле плохо, и не только нет никакого преферанса на их стороне, а даже, пожалуй, как пить дадут — всю вину на них взвалят.
— Их ведь шестеро… а нас двое… А!
— Да… А еще жиды, может быть…
— Что же делать?
— Что нам, ваша милость, делать?
— А я вот что научу вас сделать. Садись-ка один из вас и пиши, что я говорить буду.
Началось писание, а Степан Иванович диктует:
«Був малосмысленны от природы и от обращения в хабарной бідности помрачени совістью…»
Пишущий приостановился… но Вишневский его подогнал:
— Пиши, пиши! Это так надо.
«Помрачени совістью… мы, такой-то и такой судовые копиисты, придя в камору при жидовской лавке, упилися до безумия нашего и, зачав за хабара спориться, стали друг в друга метать вилками, и как були весьма пьяны, то лопали неосторожностью в портрет…»
Пишущий опять остановил руку, но Степан Иванович пощупал его за затылок, и тот сейчас же стал продолжать и написал до конца целый акт своего сознания в невольной вине и потом в том, что «по опасению своему они решились было возвести свою вину на офицеров, уповая, что тем, как людям войсковым, ничего не будет. Но ныне, чувствуя свое согрешение и помышляя час смертный, они в том каются и просят у офицеров прощения и недонесения. А за провинность свою, в пьяном виде сделанную, сами упросили пана Вишневского родительски наказать их у него в селе Фарбованой по возможности розгами, после чего Вишневский будет, в случае надобности, просить, чтобы дело не начиналось».
— Да за що ж… ваша милость, за що ж нас же и битимуть * ?
— Это только так пишется!
Они подписались, и Вишневский подписал и позвал офицеров.
— И вы, — говорит, — господа, подпишите, что согласны их простить от своего общества и уж, пожалуйста, по-военному — будьте великодушны, ни до кого этого дела… не доводите. Я ведь меж вас порукою.
И те подписали.
— Вот так чисто, — сказал Степан Иванович, кладя в карман бумагу, — а теперь, — добавил он, обращаясь к людям, — сведите этих панычей на конюшню и велите их там добре выпороть.
— Помилуйте, — что такое…
— А то що такое? — это же так… як писано есть! Що ж вы уже писанию хотите противиться! Эге! добры панычи. Выпорите их, хлопци!