В местах повлажнее, с растительностью, на высоких травинках восседают со своими простыми трескучими песнями пе­стро–коричневые просянки; на кустах звон­ко и! возбужденно распевают недавно появившиеся черноголовые чеканы (так и ка­жется, что после миграции из далеких южных стран у перелетных птиц больше во­одушевления в весеннем пеним, чем у оседлых, живущих здесь постоянно).

Местами отдельные коноплянки, среднеазиатские щеглы (как наши, в Центральной полосе, но светлее и без чернокрас­ных масок), испанские воробьи, синий каменный дрозд. У выходов скал полно каменных воробьев, больших скалистых по­ползней.

Хищников маловато: пустельга, курганник, единичные сипы, то есть ничего особен­ного. Больше, чем обычно, воронов; мотаются туда–сюда, хороводят. У всех весна. Одни сычи восседают себе невозмутимо по щелям да по карнизам на обры­вах, где и всегда, проявляя весеннее воодушевление лишь в более интенсивных криках, посто­янно раздающихся сейчас не только в сумерках, но и днем.

Агамы греются на камнях, башкастые, с нагловато–настороженными выражениями на мордах. Я на них рявкаю и грожу, что поймаю сейчас и съем. И когда они в ужасе уносятся со скоростью пули, я лезу дальше, с удовлетворением ощущая себя «бра­том старшим».

Точно так же я поступаю иногда и с песчанками, когда они, совсем уж разрываясь от распирающего их любопытства, вы­лезают из‑под земли, застывая у своих нор и аж прямо дрожа от страха и интереса в трех метрах от меня. Или когда поднимаешьс­я на гребень, а внизу по склону, в колонии у этих зверей идет размерен­ная будничная жизнь: многие сидят вда­леке от нор, жуют. Я появляюсь со свирепым лицом ― раздается истошный писк, и все в панике кидаются к своим норам. А зад ис­пуганной песчанки, галопом несущейся с задран­ным вверх хвостом к спасительной норе, выглядит на удивление смешно…

Посередине маршрута сел, съел маленькую баночку какой‑то импортной свиняти­ны; свиные консервы есть в продаже: мусульмане свинину не едят, хотя чабаны и по­купают втихую, следуя, вопреки традициям, удобству и здравому смыслу. (Так и раньше было; Зарудный: «…белуджи втихомолку, как я несколько раз убеждался, не прочь даже подзакусить сви­нинкой».)

Перекус в маршруте ― приятное событие. Что‑то есть в нем от детского празднич­ного воодушевления, возникающего, когда решаешь построить шалаш или выкопать пещеру. А потом там поесть… Интересно, почему все дети так любят есть в необыч­ной обстановке? В походе, в гостях, на даче? Наверняка ― голос животных предков. (Мам, помнишь, как я лет в шесть, во время обеда котлету за пазуху спрятал, чтобы съесть потом на улице, но она, подлая, сразу проступила через рубашку жирным пят­ном, и мне пришлось постыдно выложить ее назад на тарелку?)

Подумал про это, убедился в том, что и сейчас ощущаю это особое мальчишеское удовольствие от еды на привале, осо­знал свой застарелый инфантилизм (где и когда пройдет граница между ним и преждевременным маразмом?), пробежал глазами статью из «Литературки» с оторванным названием, в которую были завернуты хлеб и огурец (очень странно, сидя здесь, среди всего окружающего, соприкоснуться на се­кунду с клочком столичного мира), пожевал конфетку на десерт ― и дальше.

На соседнем кусте увидел удивительное насекомое ― палочника, которого здесь никогда раньше не встречал. И кото­рый как‑то особенно поразил меня в этот раз своим изяществом и миниатюрностью. Он на самом деле выглядит как се­ренькая па­лочка пяти сантиметров в длину (немало для насекомого), но всего миллиметра четыре толщиной. Ноги длин­нющие, складные и неправдоподобно тонюсенькие. И все это сооружение, сидя на моем пальце, качается вправо- влево, вправо–влево, быстро, энергично, плавно, с правильностью метронома, следуя загадочному вро­жденному инстинкту. Под­носишь к передним лапкам другой палец ― цепляется, перелезает и опять качается из стороны в сторону, пытаясь обма­нуть тебя, что он ― что‑то неживое; вправо- влево, вправо–влево.

Обмануться нетрудно: невозможно поверить, что у этого существа внутри помеща­ется все необходимое для того, чтобы быть живым, ― сложнейшие органы, организо­ванные в еще более сложные системы, дающие возможность дышать, питаться, вос­принимать мир и воспроизводить себе подоб­ных. Ну и зверь! Как Зарудный пишет в 1901 году: «Устроив стан и напившись чаю, я отправился на экскурсию и почти сей­час же наловил в гранитных скалах каких‑то гекконов… до того еще не наблюдав­шихся и, вероятно, относящихся к новому, нигде не описанному виду. На радостях я присел под высокий куст Amygdalus’а, чтобы отдохнуть и кстати выкурить папи­роску; едва только клуб табачного дыма стал подниматься сквозь куст, как одна из его до того неподвижных веточек вдруг как бы ожила, задвигалась и превратилась в любопытное насекомое из семейства «странствующих сучков»… И я радуюсь своей добыче, забываю усталость и снова карабкаюсь по горам, чтобы познакомиться с их животными и найти что‑нибудь интересное». А?

Другой замечательный инсект, часто попадающийся сейчас в холмах на совер­шенно опустыненных местах, ― жук–чер­нотелка. Названия вида тоже не знаю, это надо специально смотреть, но создание наилюбопытнейшее. Размером с жуже­лицу, целиком черный, очень длинноногий, тело цилидрически–округло–заостренное, как пуля. Надкрылья срастаются на спине в сплошной щит ― защита от испарения воды; задние ноги длиннее передних, все время двигается, слегка припод­няв зад и накло­нив голову вниз: это чтобы конденсирующаяся на теле влага из утреннего тумана стекала прямо в рот.

Когда видишь их, сразу в нескольких местах на своих длинных ногах неторопливо спешащих с деловым видом в разных направлениях, невольно думаешь: «Откуда та­кая занятость? Что за дела такие разные у столь одинаковых жу­ков?» ― вот вам пси­хология участника соцсоревнования: невольно ожидаешь от одинаковых насекомых, что они должны ходить строем в одном направлении. Ан нет. Недаром один из видов называется «медляк–вещатель» (название‑то какое!); так и видно, что идет куда‑то с неведомым, но весомым известием… Дотронешься до такого делового, идущего куда‑то на своих ходулях, сверху пальцем, он останавливается и воинственно зади­рает еще выше зад, из которого, при последующих упорствованиях нападающе­го, выпускает каплю желтого вонючего раствора, мгновенно отбивающего у неопытного агрессора всякое желание продол­жать попытки его схарчить.

Шел, шел, вылез на гряду повыше ― отлично. Когда смотришь в сторону Сумбара с юга, то разнородность геологиче­ских пластов, ниспадающих к центру долины, про­является в их разноцветности.

Далеко у Сумбара холмы рыжие, ближе идет полоса холмов белых с рыжими ма­кушками, а еще южнее ― полоса хол­мов с выходами красных, как старые разрушен­ные кирпичные постройки, известняков. А прямо под ногами изумрудная лу­жайка с мелкими желтыми цветочками, как амфитеатром окруженная скалами с разноцвет­ными потеками. А по лужайке скачут со звонкими мелодичными песнями два выпен­дривающихся друг перед другом самца черношейной каменки. А небо еще по–весен­нему голубое. А на противоположном краю долины синеет Сюнт–Хасардагская гря­да. А сами вершины ― Сюнт и Хасар ― белеют на фоне неба своими обновленными накануне невечными снегами. И птицы поют со всех сторон, и витают запахи пустын­ного цветения, и получается картина, которую невозможно передать, даже если про­должить описа­ние того, что видишь, еще на пол страницы…

К Сумбару вышел в густых вечерних сумерках, а домой пришел по дороге уже в полной темноте («грум–грум» ― сапоги; «клик–клик» ― шагомер). Устал (и шагомер устает ― реже кликает под конец дня…), но зато как приятно: на столе три письма: одно деловое и два личных (одно из них ― ваше). Это, конечно, не то, что вчера, когда пришло сразу двенадцать конвертов (бывшие у Муравских ребята из Ай–Дере аж закипели от зависти), но все равно здорово. Мне почта после тру­дового дня ― как лабораторной крысе поощрение. Сегодня вполне заслуженное: прошел с непрерыв­ными наблюдениями пять фарсангов ― тридцать девять километров; даже больше, это все же по пересеченному рельефу, так что фарсангов шесть; пока это мой лич­ный пешеходный рекорд (завтра придется весь день надиктованные наблюдения за­писывать).