Короче, подставился я, как последний лох… Под чей‑то вопль: «Акела промахнул­ся!» ― все, кто был, взревели в востор­ге, как болельщики на стадионе, а я стою в прилипших штанах, в залитых очках, с поникшей размокшей сигаретой в руке, а с крыши на меня щерится долговязый Денис, туды его растуды; сидит с пустым вед­ром и с удовлетворенным лицом плохо­го человека, сделавшего свое мокрое дело…

Начав работать в Тарусе как преподаватель, уже после кончины А. Е. Сербарино­ва, я старался следовать его стилю и традициям, но ни его преемники (Санычу при­вет!), ни я сам не смели их просто копировать.

Начиная свои тарусские орнитологические экскурсии в пять утра, я нередко выво­дил в маршрут группу, в которой никто так и не ложился спать. На такой экскурсии главных задач было три: первое ― не делать перерывов и не разрешать нико­му са­диться (севший человек мгновенно засыпал, сначала не в силах удержать закрываю­щиеся веки над медленно вращаю­щимися, безумно плавающими глазами, а потом безнадежно и бессильно по–птичьи свесив голову); второе ― не заснуть самому и, третье, главное, ― изучать птиц без скидок и поблажек.

Не заснуть самому было важно, потому что студенчество с чаем, гитарой и свечка­ми толклось в моей зоологической ла­боратории с отбоя до момента, пока я не от­правлял всех восвояси. А так как сердце у меня мягкое и неформальным обще­нием с молодежью я всегда дорожил и дорожу, то отправлял я посиделыциков в половине пятого, чтобы лишь успеть самому побриться перед выходом на птичек.

Бодрствующее по ночам студенчество отсыпалось днем, я днем не сплю. После недели в таком режиме даже моя много­летняя тарусская закалка начинала давать слабину. На одной из собственных экскурсий я отчетливо почувствовал, что могу бес­контрольно уснуть на середине собственного объяснения, несолидно рухнув но­сом в траву. Осознав такое, я пани­чески увеличил в своем повествовании количество вводных фраз и безличных оборотов, позволяющих не так строго про­водить связную линию повествования. Это меня и спасло: в одно из мгновений, рассказывая про пе­ночку–весничку, я все‑таки на секунду отключился, с трудом удержавшись на ногах…

Вечером того дня, ничего никому не объясняя, я приколол на дверь зоологической лаборатории записку «Ушел на базу», заперся и улегся в своей задней комнате спать…

Что сравнится с восторженно–блаженным летним сном в средней полосе, когда светлая короткая ночь лишь сереет за дачным окном? Ничто! Ни сиеста в кондицио­нированной прохладе под пальмами на тропическом острове, ни даже привал у тени­стого ручья в ущелье прокаленного солнцем Копетдага…

Я преподавал в Тарусе и на кафедре со многими из тех, у кого учился сам. Есть все же что‑то особое в том, что учишься у людей как студент, а потом оказываешься с ними же, но по другую сторону былой «баррикады» в веселом вселенском проти­востоянии «профессора ― студенты», уже как коллега и соратник. И как же хорошо на сердце от сознания того, что тебя самого уже не будут пытать колокольчиками на зачете по ботанике!.. Вот она, свобода навсегда: идешь мимо, скажем, крестоцветно­го и не боишься его ни фига, смотришь смело и думаешь: «Ну, что, крестоцветное?..» ― а самому и не страшно совсем, что латынь перепутаешь…

Время идет. Общие практики нескольких курсов одновременно в Тарусе больше не проводятся. Лишь отдельные энтузиа­сты (Корольковой поклон!) продолжают ездить сюда со студентами, не в силах оторваться душой от этого места. Да еще «дембеля» как‑то скинулись, накупили краски, собрались там с Санычем, отремонтировали, что смогли.

Выбравшись туда недавно с группой студентов после длительного перерыва, я на­шел на шкафу в задней зоологической лаборатории пыльную коробку с коллекцией жуков, собранных нами с Жиртрестом на первом курсе двадцать четыре года назад…

Но база стоит, и рында ― обод от троллейбусного колеса по–прежнему висит у входа (каждый прошедший практику име­ет право врезать по ней перед отъездом мо­лотком).

Так что, будете в Тарусе, спросите, где студенческая база геофака; это прямо от центра вверх по склону в противопо­ложную от Оки сторону; улица Луначарского. Вам любой покажет. А уж если доберетесь до заветных покосившихся ворот, ударьте там во славу геофака по рынде ржавым молотком (пошарьте рядом в траве). Я и здесь услышу…»

40

В ожидан­ии утра мы вынужден­ы были устроить привал. Ночью на нас напали разбойники. Я проснулся от громких криков и, к своему ужасу, увидел, что…

(Хорас­анская сказка)

После двух часов ночи действительно слышен мотор, хозяин выходит к машине, откуда, из‑под одинокого фонаря, до­носится непонятная туркменская речь с обильно вкрапленным понятным русским матом. Джигитов четверо, сразу проснув­шись, я вижу это из окна. Поговорив, они посылают хозяина за мной. (Зачем им это понадо­билось?) С безропотной азиат­ской покорностью слабого сильному он направляется назад к дому.

Мы вместе выходим к машине. Один из браконьеров, как в плохом детективе, спрыгнув из кузова и сидя на корточках, вытирает травой с рук кровь. Второй из них очень агрессивен; по некоординированному взгляду вижу, что он явно накуренный. Двое других здесь же, рядом, но держатся молча, ― такие неприятнее всего.

Без особого труда кося под свежеразбуженного дурачка и перетаптываясь с наив­ной сигареткой так, чтобы по возмож­ности держать их на одной линии, вступаю в разговор, деталей которого не помню. Все кончилось мирно, сведясь поче­му‑то к об­суждению политики Горбачева в Москве… Не знаю, как вы, а я за многое искренне уважаю Михаила Сергеевича. Мои ночные собеседники этой симпатии не разделяли, что чуть было вторично не поставило мою жизнь на грань неоправ­данного риска…

Я уверен, что главной причиной урегулирования потенциально чреватой ситуации явился явно впечатливший браконье­ров факт, что я специально приехал сюда из Москвы, чтобы посмотреть какую‑то птицу на скале. После этого они, видимо, уже просто не смогли принять меня, убогого, всерьез… В конце концов они уехали, мой безответный хозяин вздохнул с об­легчением, и мы снова легли спать.

41

Загадк­у разгад­ав, те­перь я вижу:

К кон­цу страда­нья наши подошли, ― Хоть на дорог­ах поиск­ов тяжел­ых Увя­ла юность, как цве­ты в пыли…

(Хорас­анская сказка)

Я встаю затемно и к моменту рассвета уже сижу недалеко от гнезда. Когда рассветет, я рассмотрю его в деталях. Уви­жу, что устроено оно высоко на обрыве, где сухие и зеленые ветки уложены орлами в полутораметровой нише от сфериче­ской конкреции, выпавшей из скалы.

Потом я пронумерую видимые в округе вершины как ориентиры для описания перемещений птиц и одиннадцать часов буду наблюдать за семьей ястребиных ор­лов, включая еще не до конца оперившегося птенца, совершенно не осознающе­го собственной значимости, и его крикливых соседей ― суетливую братию воробьев, гнездящихся под надежной защитой ― между сухими ветками в толще орлиного гнез­да.

Разгляжу в деталях орленка, еще сохраняющего белый детский пух на голове и шее, с приметными черными пятнышка­ми впереди и позади глаз и рыжеватым пят­ном на груди; его желтый с черным кончиком клюв; темно–коричневые оперяю­щиеся крылья; еще куцый хвост и непомерно длинные когтистые лапы.

Понаблюдаю, как он, в перерывах между сном, подобно заводной игрушке, по два­дцать раз подряд упруго подпрыгивает на гнезде, размахивая в такт набирающими силу крыльями. В этом гнезде он ― единственный наследник, ему одному до­стается вся родительская забота и все родительское внимание. Когда птенцов два (а в ис­ключительных случаях три), не все так идиллически. Старший, более крупный, как правило, первым получает корм (но зато младших мамаша нередко кормит потом дольше и внимательнее). У африканских фасциатусов старшие птенцы очень агрес­сивны к младшим, у евро­пейских и азиатских это почему‑то менее заметно, даже когда птенцы голодные.