Изменить стиль страницы

— Это — Аттис, сын Великой Матери Агдитис, — потеплевшим голосом сказала Маргарита, — я люблю его больше всех, потому что понимаю. Ты видишь, как он красив? А красивый мужчина — уже преступник. Сама Агдитис влюбилась в него, не давая разделить ложе ни с одной женщиной. Но силы любви безмерны, они неподвластны даже Матери богов Кибеле, и от переизбытка этих сил Аттис сошел с ума, оскопил себя и умер. Пришла в себя Великая Матерь, раскаялась в горе, но было поздно. Единственное, что вымолила она для возлюбленного сына — нетленность и вечную юность. И с тех пор из его крови каждую весну вырастают цветы.

— Красивая сказка, — ответил я, помолчав.

— Какая же это сказка, если вот он, перед тобой, — показала Маргарита рукой на стоявшего в дверном проеме Аттиса.

Аттис кивнул головой и мягко опустил на пол девушку, которая хотела, видно, подойти к Маргарите, но остановилась, устремив на нее вопрошающий взгляд, словно ожидала приказания.

Понимая, что происходящее — лишь наваждение, я все же поразился странной смеси вызова и рабства, свободы и зависимости в ее взоре.

Глаза эти показались мне знакомыми, я где–то видел их. Где? Конечно же, в кабаре! Но ведь то были глаза Маргариты! Неужели… Бред. Зачем пил? Скоро утро.

— Спой! — протянула Маргарита гитару девушке.

Та с готовностью взяла инструмент, прошлась бледными пальцами по струнам и, не дав еще оформиться мелодии, запела:

Ты говоришь — все кончится любовью.

Я говорю — все кончится судьбой:

И смертью, не отпугнутой тобой,

И плачем не твоим у изголовья.

Затем бесшумно приблизилась и, продолжая петь, села ко мне на колени.

«Ну конечно же, мираж, — подумал я еще раз, — невесомый, бесплотный…»

И в этот момент моя рука коснулась ее бедра — тугой прохладной кожи, едва ощутимо вздрогнувшей от прикосновенья.

Я одеревенел от внутреннего напряжения, и все же еще раз провел ладонью по ее ноге. Сомнений не оставалось: она — живая, настоящая.

Значит, и этот, прислонившийся к дверному косяку — тоже настоящий?

Всю жизнь подвергая себя укоризне

За жизнь без любви — за непрожитость жизни… —

без цыганского надрыва, как–то даже буднично завершала девушка песню, не вставая с моих колен.

Вдруг лицо ее оказалось напротив моего. Отбросив загудевшую гитару, она обхватила руками мою шею, впилась взглядом в глаза, губы ее зашептали бессвязные слова:

— Не уходи… Я умру… Останься… Не уходи…

Я еще не успел осознать, как вести себя в этими, не такими уж бесплотными, привидениями, а Аттис уже распахнул дверь, и из нее, кружась, подпрыгивая и порхая, повалило население смежной комнаты.

Ползли зеленые лианы, сплетаясь с серыми змеями, махали крыльями и били хвостами сказочные чудовища, мелькали обнаженные ноги, руки, плечи…

Квартира наполнялась дыханием вакханалии, близящейся оргии. Невесть когда успевшая раздеться Маргарита стояла у стены, и только трепетавшие губы и крылья носа выдавали ее возбуждение; на левом боку и на груди у нее были точно такие же родинки, как у сидевшей на моих коленях девушки.

Все закружилось, сплелось, прерывисто задышало, постанывая и мыча.

Пытаясь выбраться, я натыкался то на одно, то на другое тело, и всяк срывал с меня одежду, привлекая к себе…

Я готов был выпрыгнуть даже в окно, но с ужасом увидел, что ни окон, ни дверей в комнате нет — полый куб, все плоскости которого увешаны серыми холстами в рамках, холстами, то ли ждущими кисти, то ли расставшимися с бывшими на них красками.

Осознав, что выбраться невозможно, я в отчаянии зажмурил глаза и упал. Последнее, что сохранило меркнувшее сознание — множество рук на мне и мои конвульсивные движения.

…Очнулся уже днем, около часа, в своей квартире: оказывается, спал, не раздевшись, в джинсах и рубашке. Голова болела. Направляясь в туалет, увидел, что входная дверь лишь прикрыта, а я всегда закрываю на защелку и на цепочку. Полусонный, разбитый, осмотрел обе комнаты — все, вроде бы, на месте.

Стоя под душем, усиленно пытался вспомнить, что же было вчера и где меня носило. Нельзя же всерьез принимать ночной бред — каких–то русалок, змей, голых девиц…

Часа два понадобилось, чтобы привести себя в норму. Запихивая рубашку в бак, обратил внимание на большое жесткое пятно, источавшее запах свежескошенной травы, сирени и цветов липы. Что–то, похожее на подступ к воспоминанию, дернулось во мне, но тут же угасло, и как ни пытался, так и не смог понять, где же мне встречался такой запах раньше.

Вечером, в кабаре первым моим взглядом был взгляд в угол, где обычно сидела Маргарита с подружкой. Столика не было! На мой вопрос дядя Серж сочувственно покачал головой.

— Ты сегодня не в себе. Годы, конечно, молодые, но не надо себя так изнурять, созревает только то яблоко, которое не упало зеленым.

— Ну как же так, а Маргарита? — продолжал я настаивать.

— Жанно, я знаю всех моих клиентов, — строго ответил он, — но я не могу знать всех твоих. У меня всегда было восемь столиков, потому что цифрам семь и девять я не доверяю. Сейчас их тоже ровно восемь, если, конечно, не считать вон того…

Дядя Серж махнул рукой в тот самый угол, и я увидел на стене картину: лицом к залу за столиком сидела Маргарита. Нарисованная, но будто готовая вот–вот убрать руку из–под подбородка. А рядом восседала ее неизменно курящая спутница. Черт возьми, но ведь еще вчера этой картины здесь не было!

— Она была там не только вчера, но и год назад, — охладил мой пыл дядя Серж, — просто сегодня я приказал отодвинуть шторы и поставить светильники: раз в полгода надо немножко менять обстановку, в маленьком обновлении всегда кроется что–то интимное.

Пел я в тот вечер мало и рассеянно, и ушел рано.

А утром принесли повестку в военкомат, мама развернула бурную деятельность по организации застолья, сам я погряз в прощаньях с друзьями и подругами — короче, было не до размышлений о привидевшейся фантасмагорической истории.

Правда, в течение трех флотских лет досужая фантазия несколько раз возвращала мне те странные явления, но тут уж, как сказал бы дядя Серж, и Фрейда не надо, без него все ясно. И никто больше не называл меня Жанно. Вернувшись, я узнал, что дядя Серж эмигрировал, а в нашем подвальчике обосновался коммерческий магазин. Что ж, все течет, и восемнадцать лет не возвращаются, а сожалеть о прошлом безнравственно, надо благодарить судьбу за то, что оно было.

***

— Присядь, забывчивый Жанно, и выпей со мною, и вспомни…

Откуда ей знать, что я — Жанно, что я был им давным–давно, в той жизни, которая называется Юность? Откуда знать об этом ей — случайной кунцевской незнакомке, потягивающей шампанское в припарковой «Минутке»?

Или?.. Но ведь этого не может быть, потому что ее не было! Не может же бред материализоваться через одиннадцать лет!

Заметив, что я внимательно изучаю ее, милая незнакомка засмеялась:

— Неужели не узнаешь, Жанно? Ведь у меня на груди такие запоминающиеся родинки! Ах, где мои семнадцать лет? И твои — восемнадцать.

Я вскочил, едва не опрокинув стул, снова сел, поставил на стол фужер, боясь раздавить его.

— Маргарита!

— Ну конечно, мой милый! На этом свете никто не встречается меньше, чем дважды. Одна встреча — это ложь, блеф, это надругательство — она не выгодна природе — одна. Все встречаются хотя бы дважды, но не все об этом помнят. Мне было хорошо с тобой — тогда, но ты не помнишь, а я этим жила одиннадцать лет.

— Так значит, ты — была? — все еще не мог понять я.

Она захохотала, откинув голову назад и поражая молодой, без единой морщинки, шеей:

— Что значит — была? Я и сейчас есть — вот, рядом с тобой!

— А зачем? — вдруг вырвался у меня подспудный вопрос.

— Не бойся, Жанно, я не умею любить дважды, тогда это буду не я. Впрочем, ты уже не тот мальчик, и теперь многого не боишься. Ты шел в парк — пойдем вместе, я расскажу тебе сказку о героях, которых ты знаешь.

Подростки–гусята проводили нас лукавыми взглядами с едва угадывавшейся благодарностью: их, наконец, оставили наедине. Мне вспомнилось тихое кабаре дяди Сержа: там все было не на минутку.