Изменить стиль страницы

— А жид?!! Жид, блядь, я спрашиваю, кабзон, тоже на дембель пойдет?! Да?! Трах-тен-берг, блядь! Аронсон! Пархач, ебать его! Пойдет на дембель?!

Прищепин словно выплеснул из живота сноп длинных паучьих лап, и они присоединились к бесноватой жестикуляции. Дикие обрывистые слова вгоняли палату в состояние черного морока.

— Был один! Выебывался! Студент-вечерник! Пиздос душарский! Не слушал! Не уважал! Хорошо же, блядь! Привели в красный уголок! Под Ленина! «Снимай, блядь, все! Не хочешь? Нет?!» На, по почкам, сука, на, душара, блядь! «Разделся, я сказал! Рви себе трусы под жопой! Под жопой рви, я сказал! Чтоб как юбка были! Не понял, блядь?!» По почкам ему — хуяк, хуяк! И порвал как миленький! «А теперь задирай и танцуй! Задирай и танцуй, блядь!!!» Так он танцует и задирает! Жопой, как шалава, крутит!

Прищепин своими заклинаниями вызвал в палату призраков. Раздробленные силуэты, футуристические ромбовидные фигуры заплясали на стенах, и Прищепин, как шаман, вступил с ними в схватку. Лицо его раздирал на части мимический тик, конвульсии сотрясали тело.

— «А теперь пой, сука!» Он: «То березка, то рябина!» — чмошник этот! — «Забыл слова!» — говорит. Прямой ему в печень: хуяк! О-о-о, блядь — он скорчился! «Вспоминай, говно!» Хуяк! «Не помнишь?! Не помнишь, блядь?! А если так?!» Хуяк! «Не помнишь! Не закрываться, блядь! Хуже будет! Салабон ебаный! Вспомнил?!» Не помнит, мать его еб! «Будешь слушаться?!» «Да-а-а!» — ноет, сука душарская! «Будешь слушаться?!» — «Да-а-а! Не бей, „де-е-душка“!»

— И добрая такая, — завывал плачущим шепотом Кобылин, — и ласковая. Если бы ей лет двадцать пять было, я б женился, а ей тридцать шесть, и она с личика не так чтобы очень, но пизда горячая…

— «Становись раком! Раком, блядь, сказал!» Хуяк по почкам, хуяк! «Еще надо?! Нет?!» Визжит, блядь, дергается! Хуяк, еще по почкам! «Не мешай!» И давай пялить его в жопу! На, на, на! Он как баба: «А-а-а-а!» Скулит, блядь! На, на! Все! Фу, блядь, у него из жопы кровища! «Подмойся, душара, раз не пидарас!»

Прищепин сновал голосом, как иглой, сшивая всех в один трепещущий лоскут сладострастия. Я сам чувствовал дикое возбуждение, но из последних сил пытался увязать его с охранительной речью Кобылина:

— Как ни приду, накормит вначале, рюмку нальет, а потом я драть ее начинаю, в прошлый раз три палки кинул, пизда — кипяток… — дышал он мне в ухо, обмирая от ужаса.

Только я и Кобылин, благодаря его жарким молитвам, оказались не вовлеченными в эту чудовищную мистерию. Остальных голос Прищепина уволок за собой в мрачную пропасть содома и мужеложства.

— Другой еще был, Максимка себе такой! В очках! Гнида чмошная! «Ты на кого стучать, падла, вздумал?! А?! Не слышу, блядь! Сука, жаловаться он пошел! Петушара, блядь! Не петушара?! А кому полотенцем обдроченным по ебалу дали?! А, блядь?! Ночью кому по ебалу?! Молофьей, блядь, по губам?! Что, сука?! Ты — вафел, вот кто ты! Не вафел?!» К батарее привязали, в носок песочку насыпали, и по ребрам хуяк, хуяк. «Больно, сука, да?!» — «Бо-о-льно!» — говорит. «Рот открывай, мудила, „дедушка“ вафлить будет! Разожми зубы, пидар! Зубы, я сказал! Хуже будет! Нет?! Не хочешь?! Пацаны, быстро сюда мне домино!» Доминошину ему в зубы, и миской ка-а-к — хуяк! Зубы передние, хрусть, повылетали! «Все, блядь, понял?! Будешь хорошо сосать, назначим старшим вафелом в роте! Или сдохнешь! Сдохнешь, пидарас!!!» И, блядь, сразу «дедушке» уважение! И почет, блядь! «Срать хочу!» Два чмошника на руках в сортир несут! «Сосать, блядь!» И вафел Максимка тут же — чмок, чмок с проглотом! Только так, блядь!!! Только так!!!

Настенные фигуры уже сошли со стен в палату, ставшую от этого неправдоподобно людной. За окнами грохотало.

— Шапка! Соси «дедушке» хуй!!! — затрясся в крике Прищепин.

Сгорбленный Шапчук отозвался крупной животной дрожью. Скрипнули койки, и серые ромбовидные фантомы бросились на Шапчука. Он жалобно заверещал. Тени вперемежку с людьми окружили его, распяли, впились в бока, как псы. Сломленный их тяжестью, он рухнул на колени.

Азиат Мухтар стоял за спиной Шапчука и, загнав указательные пальцы за щеки Шапчуку, точно крючьями, растягивал ему рот в дикую смеющуюся маску.

— Будищь кусать, убью нахх!!! — визжал Мухтар.

Тени посторонились, уступая дорогу Прищепину. Он шел, величаво стягивая штаны. Шапчук беспамятно заколотился.

Чавкающий стыдный звук воткнулся в рот Шапчука. Я видел, как несколько раз, точно флюсом, ему вздуло щеку. Прищепин после десятка тычков обернулся к палате и утробно проревел: — ВАФЛИ-И-И «ДУХОВ»!!! — и молнии за окном хлестнули голубыми плетьми.

И после тех слов побежали из палаты, с грохотом опрокинув тумбочки, Прасковьин и Яковлев, пронзительно заголосил и бросился вон Кочуев, даже Шапчук, на миг освободившийся от липкого жала в горле, кинулся вслед за ними, на ходу отирая свой униженный рот.

Из меня точно выдернули потрох, мелькнувший перед глазами прожитой жизнью. Я готов был рвануть в дверной проем, бежать, не видя дороги, но раньше этого Игорь-черноморец успел шепнуть: «Сиди… не шевелись», — и сжал мое плечо.

Прищепин и его свора устремились в погоню. Какое-то время из коридоров доносился конский топот, потом он стих, и только на улице гром сыпал камнями…

Палата опустела.

«Дед» Евсиков взметнул, как знамя, смятую простыню:

— Мне, в принципе, по хуй, я не русский, не украинец, я грек. Но вы же, как же вы так можете, своих?..

Сгорбленной и черной глыбой застыл Пожарник, отказавшийся от преследования скорее по физиологическим, а не этическим причинам. Гранитные черты Игоря-черноморца сковали презрение и ненависть, «черпак» Кобылин все не мог отдышаться от самовозбуждения. Дембель Олешев делал вид, что пьяно дремлет.

Через полчаса в палату стали возвращаться «деды»: Чекалин, Гречихин, Андреев, Семенюта… Они заходили по одному, ухмыляясь блудливо и косо.

Последним был Прищепин, уже без животной свиты с первых этажей.

Он нетвердо прошел к своей койке, на издыхании пробормотал неизвестно кому:

— На, душара, рубль, пойди купи колбасы и водки… И сдачи, блядь, трешку принеси… Мало денег? А «дедушку» не ебет, что мало… И принес, сука, колбасы, водки… И трешку сдачи… Заебись, блядь! — плашмя, как доска, рухнул в подушку.

Я почувствовал, что могу теперь уйти. Встал с койки и вышел из палаты. Меня никто не окликнул и не остановил.

Коридор озаряли сиреневые сполохи. Дождевые капли стучали, как зубной озноб, стрекотали легионом насекомых. В небе катился громовой гул, дребезжали рамы. Госпитальный двор был залит пузырящимся стеклом, на далеких проводах красными каплями вспыхивали огоньки, падающими лучистыми звездами горели фонари, окна отражались голубыми полыньями на линолеуме. Я брел, подошвами ощущая грозные шорохи и вибрации подземных этажей.

Предчувствие вело меня наверх, к архиву. У входа в потайной коридор я заметил присевшего на корточки, втрое сложенного Кочуева. Он поднял голову, и я вздрогнул — на меня смотрело детское бешеное личико с мертвецки синими щеками.

Из архива доносились попеременно старушечий вой, рев ослицы и срывающийся визг фанфары.

— Там Шапчук, — прошептал Кочуев. — Не ходи… — Он ухватил меня за пижаму усохшей, точно кукольной, ручкой. Из архива потянуло гнилостной сыростью, и снова взревела ослица.

Я все пытался отцепить прозрачные фарфоровые пальчики, оказавшиеся цепкими, как рыбацкие крючки.

Кочуев с усилием, точно продирался сквозь шипы, говорил:

— Помню, танкист прокричал. Мы — бежать. Я по лестнице наверх, Прасковьин и Яковлев вниз, за ними Мухтар и те, которые с ним были. Я заскочил сюда, и вдруг — Шапчук, а снаружи голоса — «деды», танкист. Я обратно в коридор, Шапчук снова за мной. Я вырвался, а Шапчука поймали…

Как гнутые гвозди, я отгибал его пальцы, тогда он проворно захватывал новую жменю одежды когтистой птичьей горстью, вис на мне, цеплялся за штанины.

Я понимал, что Кочуев просто не хочет пускать меня в архив. Там, где на три голоса ревел обезумевший Шапчук, творилась тайна, сделавшая Кочуева упрямым стражем.