Изменить стиль страницы

Из воспоминаний Юрия Никулина: «В трудные годы в короткие часы и минуты отдыха мне часто помогало чувство юмора. Вспоминаю такой эпизод. Всю ночь мы шли в соседнюю часть, где должны были рыть траншеи. Темно, дождь, изредка вспыхивают осветительные ракеты. Пришли мы на место измученные, промокшие, голодные. Худой майор подошел к нашей группе и спросил:

— Инструмент взяли (он имел в виду лопаты и кирки)?

— Взяли! — бодро ответил я за всех и вытащил из-за голенища сапога деревянную ложку.

Все захохотали, майор тоже. Настроение у нас поднялось».

Однажды вдвоем с напарником Никулин нес пакет в штаб и внезапно началась бомбежка: грохот, треск, свист, пламя. Бросились на землю, жутко, как в аду. Да это и был настоящий ад! И вдруг Юра шепотом говорит приникшему к земле товарищу: «Сашка, бомбежка кончится, по бабам пойдем?» Оба расхохотались.

Сам же Никулин время от времени думал, насколько точен оказался роман Ремарка «На Западном фронте без перемен», который он, школьником, читал еще до войны и который тогда не произвел на него впечатления:

«Для солдата желудок и пищеварение составляют особую сферу, которая ему ближе, чем всем остальным людям. Его словарный запас на три четверти заимствован из этой сферы, и именно здесь солдат находит те краски, с помощью которых он умеет так сочно и самобытно выразить и величайшую радость и глубочайшее возмущение. Ни на каком другом наречии нельзя выразиться более кратко и ясно. Когда мы вернемся домой, наши домашние и наши учителя будут здорово удивлены, но что поделаешь, — здесь на этом языке говорят все.

Поговаривают о наступлении. Нас отправляют на фронт на два дня раньше обычного. По пути мы проезжаем мимо разбитой снарядами школы. Вдоль ее фасада высокой двойной стеной сложены новенькие светлые неполированные гробы. Они еще пахнут смолой, сосновым деревом и лесом. Их здесь по крайней мере сотня.

— Однако они тут ничего не забыли для наступления, — удивленно говорит Мюллер.

— Это для нас, — ворчит Детеринг.

— Типун тебе на язык, — прикрикивает на него Кат.

— Будь доволен, если тебе еще достанется гроб, — зубоскалит Тьяден, — для тебя они просто подберут плащ-палатку по твоей комплекции, вот увидишь. По тебе ведь только в тире стрелять.

Другие тоже острят, хотя всем явно не по себе; а что же нам делать еще? Ведь гробы и в самом деле припасены для нас.

Если, отправляясь на передовую, мы становимся животными, ибо только так мы и можем выжить, то на отдыхе мы превращаемся в дешевых остряков и лентяев. Это происходит помимо нашей воли, тут уж просто ничего не поделаешь. Мы хотим жить, жить во что бы то ни стало; не можем же мы обременять себя чувствами, которые, возможно, украшают человека в мирное время, но совершенно неуместны и фальшивы здесь.

…Мы шутим не потому, что нам свойственно чувство юмора, нет, мы стараемся не терять чувства юмора, потому что без него мы пропадем. К тому же надолго этого не хватит, с каждым месяцем наш юмор становится все более мрачным» [ 17].

* * *

Весной 1943 года Никулин заболел воспалением легких и его отправили в ленинградский госпиталь. Через две недели его выписали и Никулин пришел в пересыльный пункт на Фонтанку, 90. Он просился в свою часть, но, сколько ни убеждал, ни уговаривал, всё же получил назначение в другую — в 71-й отдельный батальон, который стоял за Колпином, в районе Красного Бора. Однако в новую часть Никулин так и не сумел прибыть, потому что его задержали в Ленинграде, и тут произошло неожиданное. Вышел он подышать свежим воздухом и только услышал, как летит снаряд… Больше Юра уже ничего не помнил и не слышал — очнулся контуженный, в санчасти, откуда его снова отправили в госпиталь, только на этот раз уже в другой…

На Карельский перешеек в свою родную 6-ю батарею он так и не вернулся. После излечения в августе 1943-го его направили воевать под Пушкин в 72-й отдельный зенитный дивизион. Надо сказать, Никулин явился на новую батарею абсолютно истощенным. Диагноза «дистрофия» в военные годы медики не ставили, но состояние Никулина было именно таким. Вскоре он все же «отъелся» — хлеба давали уже по 500 граммов.

В конце августа 1943 года батарея, где служил Никулин, заняла новую боевую позицию. Окопались в районе деревни Гарры. Всего шесть километров отделяли ее от переднего края, но, учитывая географическое положение всего Ленинградского фронта, это был почти глубокий тыл.

Из военного дневника Юрия Никулина: «…высится купол Екатерининского собора — это Пушкин — там немец. Слева — туманные очертания Павловска и более четкие силуэты мертвых заводов Колпина. Справа — величественная картина Пулковских высот. А обернешься назад — родной Ленинград. И, глядя с болью на родной, израненный, полуголодный город, еще крепче сжимал в руках оружие каждый солдат и офицер. И, стиснув зубы, держал врага там, где он был остановлен».

Местность, где расположилась зенитная батарея, прекрасно просматривалась противником, поэтому все работы бойцы вели ночью. Рыли траншеи, маскировали батарею и пути подхода к ней. У солдат это называлось «усовершенствовать огневую позицию». А ночи-то стояли светлые, короткие, и бойцам приходилось работать с предельной быстротой. Днем время от времени в воздухе появлялись немецкие самолеты-разведчики или истребители, и зенитчики тогда кидались к орудиям и пытались поймать самолеты в цель. Если сразу уничтожить их не удавалось, то самолеты меняли курс и быстро уходили из зоны огня.

Бойцы на батарее сразу оценили новенького и его фонтанирующее чувство юмора. У солдат 72-го зенитного батальона началась совсем другая жизнь: как отстреляются по тревоге, так потом, в минуты затишья, вся батарея от смеха корчится!

Ефим Лейбович, фронтовой друг Никулина, рассказывал: «Помню, как Юра пришел к нам из госпиталя: худой, сутулый, с усами, в короткой шинели. И первым делом состроил "японца", ужасно смешную гримасу умел он делать… И потом он постоянно всех нас бодрил и веселил, хотя, наверное, на душе кошки скребли. Обожал всяческие розыгрыши, но на него никогда не сердились и не обижались… Как командир он был уж очень мягок, а солдат хороший: все у него получалось ловко и ладно. Главное, он всегда был находчивым, жизнерадостным. Умудрялся много читать (больше всего любил Джека Лондона), марки собирал. А остроты и шутки из него прямо сыпались. И не только на привалах, но и в самых отчаянных ситуациях» [ 18].

Пришла новая, уже третья военная осень. Дни обороны Ленинграда, долгой, ожесточенной, текли и текли. Туманный день с воем снарядов и мин сменяла черная ночь под тот же аккомпанемент мин и снарядов и со вспышками ракет. Никулин смотрел на огни ракет и понимал — там передний край. Там линия, которую в течение двух с лишним лет не могут преодолеть немцы, несмотря на все усилия. Но… «Почему же ты думаешь, что живым останешься именно ты?»…

* * *

В обороне под Пулковом Никулин встретил знаменитого судью всесоюзной категории по футболу Николая Харитоновича Усова. Небольшого роста, толстенький, с виду даже комичный, он до войны считался у футбольных болельщиков самым справедливым судьей [ 19]. В начале войны он, как и почти все дееспособные мужчины-ленинградцы, ушел на фронт, и Никулин встретил Николая Харитоновича осенью 1943 года уже в звании капитана.

Примерно за полтора года до этого, в апреле 1942 года, Усова прямо с боевых позиций вызвал командующий Ленинградским фронтом Говоров и дал распоряжение, чтобы тот судил матч по футболу, который специально решили провести в блокадном городе — для поднятия духа ленинградцев. Играть должны были команды ленинградского «Динамо» и Краснознаменного Балтийского флота. Надо было показать и своим, и врагам: Ленинград жив и полон сил. Футболистов, раскиданных по всем участкам фронта, стали отзывать из военных частей в Ленинград, организовывали их питание. Спортсмены, кто оставался еще в живых, съезжались из госпиталей и окопов, с Карельского перешейка, из Кронштадта и с Ораниенбаумского пятачка, из ленинградских учреждений. Вместе со всеми с фронта отозвали и судью Усова, и от него при встрече в 1943 году сержант Никулин, по-прежнему страстный болельщик, узнал подробности того матча, о котором он читал во фронтовых многотиражках.