Изменить стиль страницы

Дорога чернела среди заснеженных откосов. Грязь, вперемежку с пластинами льда, делала ее скользкой. Матье был еще в тридцати шагах от первого строения, когда справа послышалось лошадиное ржание и стук копыт. Инстинктивно он весь напрягся, крепко сжав пику, но тут же понял, что это лошади в загоне почуяли его. И заржали в знак дружеского приветствия.

– Узнали меня, – протянул возница. – Вечер добрый! Вот радость-то… Ах вы мошенники, издалека меня учуяли, не ошиблись.

И он радостно направился к загородке, на лошадиный зов. Встреча с животными уняла тоску, и привет их показался ему добрым предзнаменованием. Он гладил теплые морды, ноздри, обдававшие его горячим, обжигающим дыханием. И тихо говорил с ними, счастливый от того, что вновь произносит слова, которые сопровождали его всю трудовую жизнь. Потом он вытащил из сумки оставшийся хлеб, разделил его и, протягивая лошадям, пояснил:

– Малость задубел, в такой-то мороз… Это лепешки. Совсем тонкие. Их испекли в глиняной печи, которую старики сложили там, в лесу, наверху… А вам и невдомек, где это находится, – Валь-де-Мьеж. Перед тем, как сюда подняться, небось никогда из долины-то не выходили.

Сзади него отворилась дверь. Матье обернулся. Прямоугольник тусклого света упал на землю, где мешались грязь и полурастаявший снег. На пороге возник силуэт стражника.

– Кто там ходит?

– Гийон, возчик… Это я, не стреляй!

– Тысяча и тысяча чертей, – громыхнул стражник, – проиграл я… Проиграл четыре бутылки! Вот подлость! Да, нельзя держать пари с кюре. Я побился с ним об заклад, что ты в кантон Во смылся и не видать нам тебя, как своих ушей.

Матье вошел в барак, а стражник хлопнул его по плечу и оглушительно расхохотался.

– Тысяча чертей, – вопил он, – хоть и проиграл, а платить-то мне не придется. Я ж с иезуитом бился об заклад, а ему, почитай, крышка. Я ему не заплачу, но и сам не выпью того, что он поставил бы мне, если б я выиграл… Небось сговорились, черт вас дери! Ты ему сказал, что вернешься. Признавайся, негодяй! Небось помогли друг дружке обвести меня вокруг пальца, а?

Он наступал, подняв мушкет, глаза его сверкали недобрым огнем. Он был пьян, и Матье уже хотел было привести его в чувство, как вдруг он сам отложил оружие, пожал плечами и, отвернувшись, буркнул:

– Проклятый возчик, проклятый кюре… И это вонючее чумное Конте.

– А где остальные? – спросил Матье.

– Да где ж им еще быть? Понятное дело, возле кюре. Все как есть. Обе суки и цирюльник. В дальнем мужском бараке. Накрылся он, твой кюре; здесь, вишь ты, не захотел остаться. «Я, – говорит, – заразный, и положите меня с больными». Мне-то плевать, хоть бы он и тут лежал… Но раз захотел туда идти…

Внезапно он осекся, удивленно поглядел на Матье и расхохотался. Потом закашлялся, отхаркнул и, сплюнув, просил:

– Кого это ты решил наколоть на эту пику. Уж не солдатом ли заделался? Не к Лакюзону ли, случаем, в отряд подался?

Матье положил в сторонку сумку и пику и вышел, не обращая внимания на пьянчугу, который сквозь хохот продолжал что-то бормотать.

Несмотря на блестевший снег, темнота сгустилась. Огни горели только в трех бараках, и Матье направился к последнему, увязая в грязи и проваливаясь в канавы. Прежде чем войти, он постоял перед дверью, больных стало явно меньше, но стоны их, как и раньше, были исполнены боли. Дверь отворять не хотелось. Он так явственно представлял, как встретится с отцом Буасси, по-прежнему жизнерадостным, крепким, и теперь с трудом мог поверить, что сейчас увидит его немощным, больным.

Рука Матье дрожала, когда он поднимал засов. Он осторожно толкнул дверь, но петли все же скрипнули. Обе женщины и цирюльник, которых он сразу заметил в центре барака, повернулись к нему. Несколько больных, скрючившихся на нарах, тоже подняли глаза, но Матье едва взглянул на них – он искал священника.

Цирюльник отступил в сторону, а Матье, продолжая идти вперед, не отрываясь смотрел на лицо иезуита, который лежал с закрытыми глазами. Наступило молчание, нарушаемое только стонами больных, потом отец Буасси открыл глаза. И, узнав Матье, ничуть не удивился. Глаза его остались такими же, как прежде, но щеки запали, нос заострился, и на распухшей шее вздулись красные и лиловые вены.

– Я так и знал, – прошептал он. – Я так и знал. Голос у него был слабый и пугающе хриплый.

– Вот ты и пришел, – продолжал он. – Долго же ты ходил… Я ведь мог тебя и не дождаться.

Матье отметил про себя это обращение на «ты». Он хотел было ответить, но отец Буасси поднял изуродованную, со скрюченными пальцами руку, прося его помолчать.

– Благодарю вас, – сказал он, обращаясь ко всем остальным. – Я хотел бы побыть наедине с Матье.

Цирюльник и обе женщины вышли. Когда Матье входил в барак, он прочел крайнее изумление в глазах цирюльника и толстухи, Антуанетта же смотрела на него с улыбкой, в которой читалось торжество. Теперь, переступая порог, она обернулась и бросила на Матье обеспокоенный взгляд.

Когда дверь закрылась, священник предложил Матье сесть на край дощатого настила, на котором он лежал. Другие больные лежали достаточно далеко и не могли слышать его слов. К тому же все они, казалось, были в беспамятстве или прострации – лишь время от времени раздавалась икота, возвещающая конец.

– Видишь ли, – заговорил отец Буасси, – я очень хотел дождаться твоего возвращения, прежде чем отойти в мир иной. Да и потом я ждал, что зима обуздает заразу. И во всем господь наш мне помог. Наверное, знал, что ты вернешься. А я без конца твердил себе, что ты не дашь мне уйти вот так. И надеялся, что ты будешь здесь, когда придет время рыть мне могилу. Плоть наша ничтожна, но, последнее пристанище – вещь все же важная, и нельзя, чтобы этим занимался первый встречный.

Он попытался улыбнуться, но нижняя часть изуродованного болезнью лица уже не слушалась его, и улыбка засветилась лишь во взгляде.

– Я рад, что ты здесь, – продолжал он. – Знаешь, я очень рад.

Его коченеющая рука, дрожа, приподнялась. Матье взял ее и крепко сжал в ладонях.

– Нет, нет, отец мой, – воскликнул он, – не говорите так! Вы еще поправитесь…

Глаза священника затуманились.

– Не надо, мой мальчик, – ответил он, – ты же знаешь, я не люблю ложь, когда речь идет о вещах серьезных. Нам осталось слишком мало времени и не надо терять его на пустую болтовню. Послушай… Мне нужно сказать тебе кое-что важ…

Иезуит умолк, стараясь сглотнуть, и Матье торопливо сказал:

– Мне тоже, отец мой. И хорошо бы, вы меня исповедали.

Священник снова попытался улыбнуться.

– Умирающие обычно не исповедуют живых, но раз ты просишь, я тебя выслушаю… Обещаю… Только сначала дай мне сказать. У меня уже, понимаешь, совсем нет сил… Главное – ты вернулся. Я только надеюсь, что не из-за меня и не из-за этой женщины.

Матье отрицательно покачал головой, и больной, казалось, успокоился; он снова заговорил, но все медленнее, все более хриплым голосом:

– Сюда уже никого не привозят… В Салене эпидемия кончилась… Власти оставят вас здесь еще на несколько дней, а потом вы спуститесь. И для тебя это грустное приключение окончится… Но ты не должен никогда забывать встречу со страданием и смертью… Ты будешь помнить, что всегда можно что-то сделать для облегчения страданий ближнего… И не забудь: умирают не только от чумы. Болезнь заставила меня немного опередить тебя. И у меня будет время приготовить тебе место. Но уверяю тебя, я вовсе не спешу свидеться с тобой там, как и ты не станешь спешить догонять меня.

Он помолчал, улыбнулся одними глазами и, переведя дух, прежним серьезным тоном добавил:

– Ты всегда должен быть готов к смерти.

И умолк. Он долго лежал с закрытыми глазами, стараясь отдышаться. Матье чувствовал в своих ладонях его руку, напрягавшуюся в борьбе с болью, которая, наверно, жгла ему нутро. Больной открыл глаза и совсем уже глухим голосом сказал:

– Смерть, мой мальчик, это справедливость… Те, кто заставил тебя ехать сюда, действовали, конечно, обманом. Ты же показал, что ты чище их. Но смерть настигнет и их, как настигнет когда-нибудь тебя. И она поставит тебя в один ряд с теми, кто властвовал над тобою на этой земле… Вы будете стоять в одном ряду на Страшном суде.