Изменить стиль страницы

– А так, в кантон Во я с вами не поеду.

Безансон высвободил из-под плаща руку, скинул кожаную рукавицу, которая осталась висеть на шнурке, и почесал подбородок.

– Вот те на! – протянул он. – Что это вдруг на тебя нашло?

– Да не вдруг. Я только не хотел говорить… И сейчас не хочу. Ежели б я мог очутиться в хвосте обоза, я так и не сказал бы. И остался бы.

Слова шли трудно. Он замолчал, и Безансон, подождав, спросил:

– Что ж тебя все-таки тут держит?

– Не могу я ничего тебе сказать… Я решил говорить с тобой, потому как… Потому как с тобой мне легче. И потом – ты столько всего видал…

– Верно. Меня удивить трудно. Но все же оставаться тут, где и война, и болезнь…

Внезапно он замолчал и наклонился, чтобы лучше видеть лицо Матье. Сани приближались к опушке леса, свет отражался теперь бескрайней равниной, его стало больше.

– Скажи-ка, – спросил Безансон, – а не собираешься ли ты, случаем, идти в банду к Лакюзону?

Матье усмехнулся.

– Ну, уж это нет!.. Я – честный бургундец. Я не за французов, – ведь они все у нас отберут, но шкурой своей дорожу.

– Поверишь, я знавал ребят, которые ушли к Лакюзону и не потому, что уж больно край свой любили. Им только бы чем-нибудь поживиться. Воровать, грабить – все им нипочем. Может, и тебе взбрело в голову урвать свой кусок, пока война не кончилась.

– Слово даю, не в том дело.

Сани выехали на равнину, и оба, поднявшись во весь рост, стали настороженно вглядываться в окружавшую их тишину. Все застыло среди холмов, которые пересекала вдали темная линия лесов – Миньовилларского, Лаверонского и Боннво. Безансон указал на них рукой.

– Смотри, – сказал он, – через два дня будем там.

Матье покачал головой. Он так и представлял себе длинный караван повозок, переделанных в сани, – вот они пересекают равнину и углубляются в другие леса. Он видел даже, как освещает их луна; Безансон, наверное, воображал себе ту же картину, так как он сказал:

– Я вот сейчас думаю, а может, нам надо выйти в это же время. По крайности, успеем до рассвета перемахнуть через равнину. И куда спокойней будет. Как доберемся до тех лесов, так особенно уж и бояться нечего. Что ты на это скажешь?

– Не поверишь, но я как раз об этом думал.

– Ну да?

– Клянусь.

Смех Безансона раскатился по снежной равнине и замер вдали.

– Вот так так, – проговорил он. – Вот так так. Как же мы с тобой друг дружку понимаем, боже ж ты мой! Экая глупость тебе с нами не ехать. Умелые ребята в Швейцарии никогда без работы не сидят. А я там людей знаю. И бьюсь об заклад, не дам тебе прохлаждаться. Я, к примеру, строю, а тебя беру на подвоз леса, да и вообще всех материалов для стройки… Я тебя не так давно знаю, но в деле видал. И понимаю, чего ты стоишь… Да что там говорить, если о бабе речь идет, забирай ее и догоняй нас.

Последняя фраза так и повисла полувопросом. В ярком свете, отбрасывающем холодные четкие тени, Матье посмотрел на Безансона. Остроскулое лицо друга дышало достоинством и выражало спокойную уверенность. И Матье подумал, что плотник этот, верно, трудится не за страх, а за совесть, работать с ним – одно удовольствие. Возница почувствовал, как в душу его закрадывается сомнение, и, желая разом с ним покончить, поспешно ответил:

– Нет, не могу сказать тебе, в чем дело, но нельзя мне с вами… Никак нельзя.

И, отвернувшись, он уперся взглядом в сверкавшую под луной, покрытую инеем спину коня. Снег похрустывал под копытами, словно толченое стекло, и пел под полозьями так же пронзительно, как ветер. Прервав молчание, Безансон спокойно заговорил о положении в стране, о войне. Политику он презирал. Он считал, что на земле Конте, где работы всегда было вдосталь, счастлив может быть всякий, у кого в руках есть ремесло. А политика – одна смехота. Он жил и в Королевстве французском и в землях Священной империи – ему было с чем сравнивать. И ему казалось, что Франш-Конте со своим правителем, с парламентом в Доле, который по сути управлял страной, могло бы жить себе в довольстве: испанский король-то ведь не требовал ни денег, ни солдат. Вот французам – тем работягам, с которыми он встречался, – им меньше повезло. Ришелье ободрал их, как липку. А теперь задумал ободрать и бургундцев, наложив лапу на их богатейшую землю. И все равно он, плотничий подмастерье, ввязываться в войну не станет. Он видел в деле регулярные войска Конте и партизан, которые прямо толпами идут с ними. По его разумению, они ничуть не лучше шведских, французских или немецких солдат, напавших на их родину. Бургундские солдаты тоже только и знают, что убивать, грабить, жечь да насиловать.

– Понимаешь, – говорил Безансон, – для них это все равно, что для меня строить или для тебя – вести лошадей. Это их ремесло. А мы, ясное дело, этим заниматься не можем. Надо быть без креста, чтоб за такое браться.

Матье понял, что Безансон все еще сомневается в нем. Он говорил так, точно хотел отбить у него охоту идти к партизанам.

– Слушай, Безансон, – сказал он, – я ведь тебе правду сказал. Вовсе я не собираюсь идти воевать.

Безансон пристально посмотрел на него и, когда они уже приближались к разрушенному селению, сказал:

– Сотни деревень и ферм стоят спаленные, тысячи людей убиты… Страна вся разграблена, повсюду чума… Боже милостивый, прямо сердце разрывается, когда на это глядишь! Ежели французы наш край захватят, ясное дело, жизнь будет тоже не сахар, но неужто все из-за этого передохнуть должны? Когда в Конте никого не останется, они живо его возьмут.

Матье не знал, что и отвечать. Война для него была чем-то вроде грозы, против которой все равно ничего нельзя сделать. Он никогда серьезно не размышлял ни об ее причинах, ни о возможных последствиях. Безансон чаще, чем он, бывал в чужих краях. Много поездив по стране, возница смотрел свысока на крестьян, которые ничего, кроме своей деревни, не видели, но теперь он чувствовал, что ему до Безансона в этом смысле далеко. Вот он и слушал его, но когда тот кончил говорить, Матье не нашелся, что ответить.

Наконец сани остановились перед бывшей кузницей, и Безансон, схватив Матье за руку, яростно прошипел:

– Знаешь, Гийон, когда остаются крестьяне, я еще могу их понять. Но ежели кто видал другие места и знает, что можно жить не только здесь, – вот тут я не понимаю… Да мне, чтоб я остался, пришлось бы переломать обе ноги… И то, может, на руках бы ушел.

Смех его эхом отдался среди обуглившихся стен, но звучал он не так беззаботно, как обычно. В нем слышались жалобные нотки. Нотки обиды.

Они вылезли из саней, возница заставил попятиться коня, а Безансон, взявшись за зад повозки, подтащил ее к уцелевшему крыльцу, сложенному из крупного камня. В лунном сиянии и блеске снега четко вырисовывался каждый выступ, а балки и стены казались еще чернее.

Скинув рукавицы, Матье и Безансон принялись грузить железные брусья и колесные ободья выше человеческого роста, над которыми плотник трудился все эти дни.

– Знаешь, – заметил Безансон, – то, что мы делаем, – не грабеж. Бедняга-тележник, который здесь жил, наверняка погиб, как и все в деревне. Я-то знаю, как это бывает. Никому не удается ускользнуть. И «серые», и французы перво-наперво заставляют жителей сложить на повозки все добро – говорят, будто те должны переезжать куда-то на другие места. Ежели кто пробует спорить, его убивают тут же на месте; тогда остальные начинают грузить. А как погрузят, так солдаты выводят лошадей из деревни. После всех женщин сгоняют на постоялый двор и насилуют. Орут они, ты не можешь себе представить! А после загоняют всех по домам и поджигают. И сами стоят кругом. А как кто выскочит из дома, они его тут же пристреливают. И смеются… А после проходятся по погребам… Напиваются, как скоты.

Матье спросил, откуда он все это знает, и Безансон ответил:

– От одного старика дровосека. Он был как раз в рощице, метил буки, какие собирался рубить. Ну вот, спрятался он в кустах и все видел… А после убежал. Он был совсем как помешанный. Рассказал все и через три недели умер. Разум, бедняга, потерял… господи, какая же мерзость война!