Изменить стиль страницы

— Не сомневаюсь, — улыбочка стала язвительной.

Молодой человек продолжал:

— Военный губернатор, которому вы непосредственно подчиняетесь, — это только один из рычагов, на которые они надавят... Люди, коих я имею в виду, практически всесильны... За ними — полсвета... Министры, короли иностранных держав, цвет российского дворянства...

Улыбочка медленно сползла с лица Карнизова.

— У вас болезненная фантазия.

— Вовсе нет. Я хочу просто напомнить вам о возможностях братства.

— Вы блефуете, как карточный игрок...

— Ничуть.

— Если те люди всесильны, зачем же вы здесь? Молодой человек кивнул, как бы отметив этим разумность вопроса.

— Не в их интересах и тем более не в ваших — лишний шум вокруг этого дела. Вам же известно, что чем мудрее человек, тем более он предпочитает оставаться в тени.

— Похоже, вы меня уговариваете? — иронически поджал губы поручик. — Не кажется ли вам, что... слишком много слов?

Брови молодого человека сошлись на переносице:

— Мне понимать это как отказ?

— Ничем не могу помочь, — Карнизов развел руками.

— Что ж!... — курьер поднялся со стула. — Вы сами выбрали свою судьбу, свою карьеру... А точнее — отсутствие оной...

И молодой человек направился к двери.

— Погодите, — голос поручика стал мягче. Карнизова, кажется, зацепили слова о карьере...

Курьер обернулся.

Неуверенность была в лице Карнизова.

— Вы слишком спешите, решая столь важные дела. Между тем они требуют неторопливости, — поручик с трудом подыскивал слова. — Я сделаю... то, что вы... просите... Но мне хотелось бы получить письменный приказ... Делопроизводство, знаете... Бумаги подшиваются... А устное распоряжение — как ветерок с реки: вот он был, а вот его уж нету...

Молодой человек опять кивнул.

— Письменный приказ о разжаловании поручика Карнизова в солдаты может быть подготовлен в течение нескольких часов... — это был довольно бойкий молодой человек.

— Опять слова, — в лице поручика проявилась бледность; оно и понятно: кому понравится перспектива быть разжалованным и нести изнурительную караульную службу на куртинах и бастионах...

— Что ж из того! Из слов составляются важные документы. Кому это знать, как не вам!... — курьер все еще оставался возле двери. — Вот мы сейчас попусту тратим время, а где-то там, в городе, в блестящих апартаментах графа, опытный крючкотвор, — смею заметить, много опытнее вас, милейший, — стоя за конторкой, подгоняет одно к другому очень точные слова... Возможно, пишет он о том, что вы, поручик, тоже проживали в доме Ми-лодоры Шмидт и состояли членом тайного общества... А также пишет о том, что, когда запахло жареным, вы решили всех утопить, пока не утонули сами. И надо сказать: кое в чем преуспели... Вы утопили образцового офицера Остеродс — добропорядочного сына отечества, насколько я знаю по отзывам, и тот может Бога благодарить, если отделается Кавказом; а с госпожой Шмидт, вдовой уважаемого заслуженного человека, вообще переусердствовали...

Карнизов побледнел еще сильнее; он не думал прежде в этом направлении.

— Вы не смеете так извращать...

— Почему нет? Очень даже смею...— Но это ложь.

— Согласен. Мы с вами знаем, что это ложь... что это плевелы... Но тот, кто будет об этом читать, — военный губернатор, к примеру, — откуда ему знать, что ложь... Все выглядит так естественно... А даже если и не состояли членом общества, то под вашим крылом, так сказать... зрел опасный заговор; вы же были недостаточно бдительны...

— Ложь...

Голос курьера стал жесток:

— Ложь все то, что вы тщились вменить в вину госпоже Шмидт. А между тем всей-то вины у нее — что она автор недостаточно удачных литературных опытов... что она оказалась недостаточно разборчивой в знакомствах и допустила близко к себе таких неумных людей, таких авантюристов, как фон Остероде...

Карнизов, пряча глаза, покачал головой:

— Не понимаю, какое значение это имеет сейчас — когда она... умерла?

— Честное имя, милейший. Честное имя... Быть может, для вас это ничего не значит... А ведь без честного имени не поставить даже памятник на кладбище-Поручик вздохнул:

— Ваша взяла, — он достал из стола папку. — Вот все бумаги... Милодора Шмидт не написала здесь ни слова... не показала ни на кого... Не знаю, право, что даст графу уничтожение этих бумаг, —поручик подвинул папку к курьеру. — Рвите при мне. Если нужно, — вон печь...

Внешнее спокойствие стоило Карнизову немалых сил. Все построения его, какие он возводил последние месяц-полтора, его мысли и обоснования, какие он с тщательной продуманностью и скрупулезностью излагал на бумаге вечерами и бессонными ночами (служебное рвение его, достойное всяческих похвал, давно было замечено начальством), беспощадно уничтожались в его же присутствии...

Нервического типа молодой человек, пробежав бумаги глазами, рвал их и бросал обрывки в печь.

— Боже мой! Боже мой! Да она же святая!... — говорил он себе тихо.

— Что вы? Не расслышал... — Карнизов склонился к нему.

— Я говорю: разожгите огонь...

Глава 34

То, что происходило с Аполлоном в первые самые тяжкие дни после похорон Милодоры, нельзя было назвать иначе, кроме как болезнью. Болезнь эта не была сумасшествием; нельзя ее было назвать и сильнейшим крайним проявлением ипохондрии (хотя такой опытный врач, как Федотов, сразу констатировал бы глубочайшую угнетенность), как и воспалением мозга (пусть головные боли и мучили Аполлона и, кажется, был неоднократно жар). Скорее состояние Аполлона вписывалось в понятие воспаленного сознания. Мысль о смерти Милодоры наболела в сознании Аполлона и не давала покоя; были провалы в памяти, которым, однако, Аполлон, тяжело скорбящий о потере любимой, не придавал значения, — он вообще теперь не придавал значения ничему, что не было связано с именем Милодоры. Иногда являлась мысль, будто он умирает, и даже эта мысль не тревожила его. Аполлону было все равно, что с ним станется дальше; жизнь потеряла для него всякий смысл...

Аполлон не мог сказать себе с совершенной ясностью: спал ли он в эти дни хоть несколько часов и вообще — отдыхал ли, принимал ли какую-нибудь пищу... Сознание его прояснялось временами, и Аполлон тогда обнаруживал себя то стоящим на набережной и мрачно созерцающим черную воду реки, то остановившимся на мосту и глядящим в сумрачную перспективу канала, то он видел себя проходящим грязными и темными кварталами бедноты и будто люди его сторонились, видя некую страшную решимость у него в лице; не раз ясность сознания возвращалась к Аполлону в то время, как он оказывался возле кладбища; он приходил на могилу Милодоры и с горьким сердцем преклонял здесь колена; слезы скорби текли по щекам... А однажды Аполлон обнаружил памятник на могиле Милодоры — бронзовый памятник — скорбящая юная хрупкая девушка... Это был сущий ангел, но только без крыльев.

Аполлон, вспоминая Милодору, подолгу смотрел на этот памятник. Аполлон заметил, что если на памятник, особенно ночью, смотреть долго, то девушка будто оживает: она словно бы шла, шла по кладбищу и остановилась и склонилась у могилы Милодоры, чтобы поправить венок... А на бронзовом венке была лента с надписью:

Раба Божья

Милодора Николаевна Шмидт,

урожденная Степанова

И все — никакой эпитафии, ни лет жизни.

У Аполлона не было сомнений насчет того, кто поставил здесь этот дорогой и необыкновенно прекрасный памятник. Аполлон поражался вкусу графа: только такой юный ангелочек, такой совершенный образец девичьей красоты должен был присутствовать вечно на месте упокоения Милодоры.

... А однажды было Аполлону видение, будто явилась к нему душа Милодоры светлая, прекрасная... Он стоял посреди комнаты — замерев, онемев от счастья — и во все глаза глядел на любимый образ. Милодора улыбнулась ему и оглянулась на его рабочий стол, потом стала как будто грустна и медленно растаяла в воздухе...