Изменить стиль страницы

Билл пошел по набережной мимо финиковых пальм, мимо кафе и магазинов. Колотье в боку теперь почти не прекращалось, проникало все глубже. Правый передний сегмент верхней части живота. Он узнавал эту боль все ближе. Иногда даже настигающая впервые боль кажется знакомой. Есть недомогания, за которыми словно бы стоит коллективная история мук. Перенимаешь ощущения у тех, кто испытал их на себе. Чувствуешь связь с прошлым, с какой-то династией сокровенной, вновь и вновь воскресающей боли.

Он прикинул, за какой столик лучше сесть, заказал бренди. Над эспланадой висели гирлянды лампочек; он подумал, что мог бы просидеть здесь весь день, дожидаясь темноты, дожидаясь, пока с моря подует свежий бриз и зажгутся огни, пока вспыхнут цветные лампочки на проводах, натянутых между пальмами, обвивающих ветки. Дождаться и еще посумерничать, в обществе "Ме- таксы" - лекарства, восходящего к благородному девятнадцатому веку, - встретить рассвет, а этак к полудню вернуться сюда и опять сидеть-посиживать в надежде услышать, что паромное сообщение возобновилось.

В глубине души ему не верилось, что он мог бы оказаться среди убитых, пострадавших или пропавших без вести. Он и так уже пострадал и пропал без вести. Что до смерти, то он больше не полагал, что ее причиной станет пуля или любая другая штуковина, изобретенная людьми ради взаимного уничтожения. Это раньше его преследовала мысль, что он погибнет именно так. "Застрелен". Не грабителем, не охотником, не снайпером-маньяком, притаившимся за поворотом шоссе, а каким-нибудь преданным читателем. Иногда его посещало что-то вроде предчувствия, он явственно воображал себе роковую сцену во всей ее неизбежности. Ведь он сам себя обрек на строгое отшельничество - и этот факт непременно подскажет какому-нибудь неприкаянному юнцу идею для его собственной великой миссии. Одни наводят на тебя фотоаппараты, другие - ружья; с точки зрения Билла, разницы почти никакой. Заморыш с розоватыми глазами, сам себя воспитавший, ни братьев, ни сестер (таким он начал представляться Биллу); не видящий вокруг ничего, кроме собственных отражений в полный рост; и вот ему попадается книга, которая заговаривает с ним на опасном и лучезарном языке. Ну, Скотт не из таковских, слишком умен и предприимчив, чтобы поддаться на уговоры духов тьмы; но даже Скотт пришел к нему, как посылка: вывалился из фанерного ящика, жадно хватая ртом воздух, беззастенчиво силясь проглотить все, что только могло остаться после того, как книги прочитаны и слухи собраны. А палец, присланный бандеролью? Какое-то время он его хранил: палец, по-видимому, безымянный, потемневший, точно от мумии; Билл частенько разглядывал его и гадал, что имел в виду отправитель. Но все это быльем поросло; Билла уже оставило предчувствие, будто однажды, выйдя с почты, он увидит, что наперерез ему движется хилый парнишка с лукавой улыбкой, отрепетированной за несколько недель.

Захотелось позвонить этой, увидишь-вмиг- позабудешь, фотографу, поговорить с ее автоответчиком.

Он пошел назад в гостиницу. Нога болела не сильно, левое плечо, ушибленное об афинскую мостовую, почти зажило. Зато другое почему-то стало ныть. Зашел в холл какого-то крупного отеля - купить "Пари геральд", увидел транспарант: "Добро пожаловать на съезд британских ветеринаров". Опять вокруг врачи. В газете пишут: люди тысячами покидают Бейрут, спасаясь от войны. Гробы складывают штабелями у кладбищенских ворот - мертвецов уже некуда девать. Некоторых хоронят за городом - оптом, по два-три тела в одной могиле. Руины разрисованы черепами, воды нигде не достать, крысы растут и жиреют, электроснабжение нарушено.

Билл рассудил, что в Бейруте ему ничего не угрожает. Только изоляция, беспощадная, железная, настоящая, та неподдельная, репетицией которой были все эти годы. Не ходит паром - авось пойдет "ракета", воспарит над морской зыбью и, лавируя, проскочит между снарядами береговых батарей. Нельзя по воде - есть шанс, что откроют аэропорт. Рейс призраков: в салоне, кроме самого Билла, шесть-семь издерганных бейрутцев, беженцев наоборот, возвращающихся к террору.

Выйдя на улицу, Билл попытался вспомнить название своей гостиницы, чтобы спросить кого- нибудь, как туда, черт подери, пройти. Маленькая, дешевая, чуть ли не ночлежка, на приличном расстоянии от этих мачт, качающихся у пристани яхт- клуба. Вот какую жизнь он мог бы прожить: телефон с автоответчиком, простыни из бутика, гоночный шлюп, и милая сердцу женщина, и красная кефаль жарится в яме на углях. Он обратил внимание, что каждый глубокий вдох отзывается болью.

В номере внес в блокнот расходы. Потом просмотрел написанные страницы и подумал: нет, больше не могу. Слишком тяжело. Тяжелее полостной операции, да к тому же от смерти не спасает. Посмотрев на картину, висящую на стене, он увидел все существующее за пределами той комнаты, где сидел, и той, которую силился описать. Картина изображала рыболовные сети, сложенные в парусиновые корзины, и в этом содержалось все без изъятия: его женщины, его страсти, его воспоминания, имена старых друзей, величайшие реки мира. Писательство, если взглянуть на него непредвзято, портит человека. Потакает худшим наклонностям. Сводит все тревоги к одной - к страху выдохнуться, исписаться. Примешивает к твоему хитроумию толику коварства, а твоему сердцу - этой скользкой медузе - дает предлог погрузиться в еще более глубокое молчание. Он никак не мог припомнить, почему захотел написать о заложнике. Родил несколько страниц, вроде бы даже на его вкус неплохих, - а пользы-то?

Вскинув голову, он сказал вслух:

- Келтнер не спешит, легонько чиркает по мячу. Ого, ребята, ну и бросок! Как провод протянул!

Снял ботинки и носки. Развалился в кресле с блокнотом на коленях, положив ноги на кровать. Нужно потолковать с врачом и выпить. Начать с выпивки. Но вставать будет больно, идти в кафе больно, сидеть и дышать больно, небось даже глотать и то будет больно; следовательно, здесь мы имеем классическую дилемму. Зря не спросил у Чарли, как бросают пить. Он любил своего старого друга, испытывал к нему неослабевающую нежность все те часы, которые они недавно провели вместе в Нью-Йорке и Лондоне, чувствовал неослабевающую тягу уйти, распрощаться, сделать ручкой. Чарли любил порассуждать о том, как доживет до старости на Парк-авеню, воображал себя иссохшим старичком в инвалидной коляске, которую толкает какая-нибудь бессловесная чернокожая сиделка в бесшумных кроссовках. Она неустанно передвигает коляску, чтобы он всегда был на солнце. Он так стар и дряхл, что еле дышит, но его нарядили, точно ребенка в праздничный день, надели на него великанский пиджак, рубашку с болтающимся, как слюнявчик, воротником, он беспомощен и элегантен. Он видел себя закутанным в одеяло в самое теплое время дня на самом солнечном отрезке улицы. Когда на тротуар падает тень, сиделка выталкивает его на свет, и так они вечно, неторопливо следуют за солнцем, и вот он опять застывает истуканом на углу довоенного дома, нежится в самом теплом на ближайшие пятнадцать минут месте; пророча себе склеротический закат, Чарли заливался слабым румянцем сладостного стыда.

Билл мог бы выбрать такую смерть: миндальное мыло, новехонькая мебель на кухне, вдова с автоответчиком. Он любил своих старых друзей, но завидовал кое-чему из того, что они имели, и мечтал, чтобы они от этого - не важно, от чего - отказались; пусть все опять будут на равных.

Фейерверки назывались салютами.

Эта жизнь едва ли не сплошь - волосы: волосы забиваются в пишущую машинку, каждый волосок сверху донизу обрастает пылью, обвивается, весь такой пушистый-пушистый, вокруг молоточков и рычагов; волосы липнут к фетровой обивке футляра точно так же, как спиральные завитки мочалки впиваются в брикетик мыла, приходится выцарапывать их ногтем; все его клетки, чешуйки и гранулы, все его поблекшие пигменты; вездесущие клоки волос попадают в строительный раствор, становятся частью возведенных им текстов.

Раз уж приходится дожидаться парома, не осмотреть ли достопримечательности… Он что, вслух это произнес? Турецкий форт, Английское кладбище. С болезненно-сосредоточенной гримасой он осторожно переменил позу, проверил, что влекут за собой те или иные движения, как отзывается в теле перераспределение тяжести. Оказалось, встать с кресла можно без проблем. Пошел в туалет, помочился - ни капли крови. Задрав рубашку, осмотрел синяк на животе: не расползается, форма прежняя, цвет прежний. Посетить выставку средневековой керамики, деревню кружевниц. Посмотрелся в зеркало, обнаружил, что несколько дней не брился. Расквашенная половина лица - не лучше, но и не хуже. Скорее даже лучше и определенно не хуже. Он решил надеть носки и ботинки, совершить - пускай только ради того, чтобы удрать от разверстой пасти блокнота, - маленькую экскурсию.