Грегориус сел на скамейке в Каштелу и думал о письме Амадеу из Оксфорда младшей сестренке. Он должен разыскать падре Бартоломеу, учителя с ангельским терпением. Праду тонко улавливал разные виды тишины: таким острым слухом обладают только те, кто страдает бессонницей. И еще он сказал о докладчице, что она «пергаментная». Только теперь Грегориус осознал, что вздрогнул при этом слове, и впервые за все время внутренне отстранился от «безбожного пастора» с его «судейскими приговорами». Мундус и Папирус. Пергамент и папирус.

Грегориус спустился с холма и направился к отелю. По дороге зашел в магазин и купил шахматы. Весь остаток дня до глубокой ночи он пытался выиграть у Алехина, не принимая жертву двух ладей, как когда-то сделал Боголюбов. Он затосковал по Доксиадесу и надел старые очки.

17

«Это не тексты, Грегориус. То, что говорят люди, это не тексты. Просто разговоры», — давно, очень давно сказал ему Доксиадес. Помнится, он тогда пожаловался, насколько обрывочны и подчас нелогичны людские речи, и как быстро их забывают. Грек находил это трогательным. Если проработаешь таксистом в Греции, да еще в Фессалониках, говаривал он, то поймешь яснее ясного, что о людях нельзя судить по их речам. Иногда они болтают, просто чтобы поболтать. И не только в такси. Ловить их на слове может прийти в голову только филологу; а точнее, филологу-классику, который изо дня в день имеет дело с незыблемыми словами, то есть текстами. Да к тому же с такими, к которым требуется еще тысячи комментариев.

«Если не требовать от людей серьезного отношения к речи, то что тогда вообще делать с их словами?» — удивился Грегориус.

Доксиадес расхохотался:

«Использовать как повод поболтать самому! Именно так люди и разговаривают».

И вот теперь ирландец из письма Праду к сестренке говорит нечто подобное. И не о пассажирах в греческом такси, а о профессорах в оксфордском Ол Соулз Колледж. И сказал он это человеку, который испытывал такое отвращение к избитым словам, что желал бы заново сложить португальский язык.

Дождь лил как из ведра уже два дня. Будто магический занавес отгородил Грегориуса от внешнего мира. Он не был и был в Берне, был и не был в Лиссабоне. День напролет он сидел за шахматной доской, то и дело забывая ходы и позиции, чего с ним никогда не случалось. Иногда он ловил себя на том, что держит фигуру в руке и не знает, с какой клетки ее взял. Внизу, в ресторане, официанту приходилось по нескольку раз спрашивать, что он будет заказывать, и раз Грегориус заказал десерт перед супом.

На второй день он позвонил соседке в Берн и попросил ее вынуть из ящика почту — ключ он оставил под ковриком у двери. Она спросила, не переслать ли ему письма, он сказал «да», а потом перезвонил и сказал «нет». Листая записную книжку, он наткнулся на телефонный номер, который португалка написала на его лбу. Português.Он позвонил. Когда пошел гудок, положил трубку.

Койне, греческое Евангелие, вызывало скуку — слишком легко читалось, лишь страницы на португальском в двуязычном издании, подаренном Котиньо, сохранили некоторую привлекательность. Грегориус обзвонил книжные магазины в поисках Эсхила или Горация, ну хотя бы Геродота или Тацита. Его понимали плохо, а когда он, наконец, нашел то, что нужно, за книгами не пошел, потому что разразился ливень.

В телефонной книге он справился о языковых курсах португальского, потом позвонил Мариане Эсе, чтобы рассказать о визите к ее дяде, но той было некогда. Силвейра отбыл в Биарриц. Время не двигалось, и все на свете остановилось, наверное, потому, что оцепенела его воля — еще никогда она так не замирала.

Он подолгу стоял у окна, глядя в пустоту, и восстанавливал в памяти все, что говорили о Праду Адриана, Жуан Эса, Мелоди. Постепенно начали вырисовываться смутные очертания — так выплывает из тумана ландшафт, пока неясный, но уже узнаваемый, как на китайских рисунках тушью. Лишь единственный раз он полистал в записках Праду и глаз остановился на следующем эссе:

AS SOMBRAS DA ALMA — ТЕНИ ДУШИ

To, что рассказывают о нас другие, и то, что мы говорим о себе, — что из этого ближе к истине? Так ли уж очевидно, что собственная версия? Насколько человек сам для себя авторитет? Но на самом деле меня волнует не этот вопрос. Единственное, что меня занимает: существует ли вообще в таких высказываниях различие между истинным и ложным? Когда речь о внешних чертах — возможно, еще есть. А если мы намереваемся понять чей-то внутренний мир? Не будет ли это путешествием без конца? Разве душа — то место, где обитают факты? Не есть ли так называемые факты всего лишь обманчивые тени наших повествований, которые мы рассказываем о других и о себе?

В четверг утром, под синью безоблачных небес Грегориус шагал в редакцию «Диариу». Там он попросил Агоштинью, практикантку, посмотреть, где в начале тридцатых годов находился лицей, в котором изучали древние языки, а также преподавали священники. Она искала с ревностным усердием, а когда нашла, показала ему место на карте города. Она даже отыскала церковную канцелярию, позвонила туда и навела для Грегориуса справки о патере Бартоломеу, который преподавал в том лицее предположительно в тысяча девятьсот тридцать пятом году. Ей ответили, что это может быть только патер Бартоломеу Лоренку ди Гусмау. Однако ему уже за девяносто и он редко принимает визитеров. А в чем, собственно, дело? Что за нужда в нем? Амадеу Инасиу ди Алмейда Праду? Обещали спросить патера и перезвонить. Звонок раздался через несколько минут. Патер готов встретиться с кем-то, кто по прошествии столь долгого времени интересуется Амадеу Праду. Он ждет гостя сегодня ближе к вечеру.

Грегориус отправился в пригород, к бывшему лицею, где школяр Праду когда-то спорил с патером Бартоломеу о непреложном запрете на ложь, изложенным святым Августином, и в споре патер ни разу не потерял своего ангельского терпения. Лицей располагался прямо за городом, в восточном предместье, среди старых могучих деревьев. Классическое здание с бледно-желтыми фасадами можно было легко принять за гранд-отель девятнадцатого века, разве что без балконов, и пристроенная изящная колокольня с колоколом наверху не слишком подходила к этому образу. Сейчас строение совсем пришло в упадок. Штукатурка обвалилась, оконные проемы зияли пустотой или поблескивали осколками стекол, на крыше выбита черепица, кровельный лоток проржавел, а на одном углу отвалился вместе с водосточной трубой.

Грегориус уселся на ступени парадной лестницы, которые уже во время ностальгических вылазок Праду поросли мхом. Это было приблизительно в конце шестидесятых. Вот здесь он сидел и задавался вопросом, как все сложилось бы, избери он тридцать лет назад на распутье другую дорогу. Если бы он не последовал трогательной и в то же время властной просьбе отца ступить в медицинскую аудиторию.

Грегориус вынул его эссе и полистал.

…Или дело в желании — возвышенном и несбыточном — снова оказаться в той точке моей жизни, откуда могу выбрать совсем другое направление, противоположное тому, которое сделало меня тем, что я есть сейчас… Снова сидеть на теплом мху ступеней и вертеть в руках фуражку — это невоплотимое желание совершить путешествие в мое собственное прошлое и при этом взять с собой меня, помеченного всем происшедшим.

Наверху виднелась обветшалая изгородь, ограждавшая школьный двор, за которую «бывший последний ученик» первым забросил в пруд с кувшинками форменную фуражку. Когда это было? Теперь уже шестьдесят семь лет назад. Пруд давно высох, от него осталась только впадина, покрытая темно-зеленым ковром из плюща.

А здание позади, за деревьями, должно быть, женская гимназия, из которой прибегала вниз Мария Жуан, девочка с загорелыми коленками и запахом мыла от светлого платьица. Большая чистая любовь всей жизни Амадеу, с которой не могла сравниться ни одна женщина. Женщина, которая, по мнению Мелоди, была единственной, кто по-настоящему знал его. Женщина, которая столько для него значила, что Адриана ненавидела ее, хотя он, возможно, ни разу ее не поцеловал.