Изменить стиль страницы

Он ничуть не смутился, обернулся и поглядел на меня. У него были сердитые глаза, в которых светились ум и хитрость.

— Проснулись? — спросил он. — А чего проснулись? Вам бы спать себе да спать, господин хороший.

— Привык вставать рано, — сказал я. — И табачку твоего захотелось попробовать.

Старик покачал головой, поднялся, сунул руку в карман и шагнул ко мне.

— Из русских? — спросил он, изучающе разглядывая меня.

— Что значит — из русских? — недовольно произнес я. — Я настоящий русский.

— Вот я и подумал, что русский, — подтвердил дед. — Хотя тут вот начальник немец и радист немец, а по-русски здорово лопочут. Не хуже нас. — Он протянул мне кисет и добавил: — Табачок-то дрянной, самоделковый, горлодер.

— Ничего, — сказал я. — Всякий курить приводилось.

— Тогда угощайтесь.

Дед вернулся к печке и уложил в нее оставшиеся поленья. Я свернул цигарку, прикурил от стариковской закрутки, сделал привычную затяжку, захлебнулся, и глаза мои полезли на лоб. Самосад был до того крепок, что горло мое сдавили спазмы, и я отчаянно закашлялся.

Старик закатился тоненьким, дребезжащим смешком, и глаза его задорно блеснули.

— Ну как? — полюбопытствовал он. — Всякий курили, а такой нет?

Я не мог сразу ответить. Наконец откашлявшись, бросил закрутку в печь и едва выдавил из себя:

— Табачок, будь он проклят!.

— Это с непривычки, — успокоил меня старик. — А вообще, конечно, табак дрянь, горлодер.

Я отдышался окончательно, закурил свою сигарету и опросил старика:

— Зовут-то тебя как, отец?

— Фомой Филимоновичем Кольчугиным…

— Из местных?

— Не совсем. Однако недалече отсюда, из черниговских.

— А сюда как попал?

— Кого же сюда пошлют? Некого. В старину говорили, что на безрыбье и рак рыба, а я говорю: на безлюдье и Фома человек. Вот и пригодился Фома. Народу-то нет, господин хороший. Разметало народ по всему свету: одни — сюды, другие туды подались. А я в тутошнем городе двадцать годков без малого живу. Человек я безобидный, никакой работой не брезгую, всем известен, вот меня и приткнули сюда по печной да по конской части.

Все это звучало более или менее правдоподобно. Я знал, что гитлеровцы берут даже в свои военные учреждения на черную работу русских людей. Но Опытная станция представляла собой не обычное учреждение. Это был строго засекреченный разведывательный пункт. Попасть сюда было не так легко!

— Хитришь, отец, — шутливо заметил я и подмигнул Фоме Филимоновичу. — К нам первого встречного не возьмут, даже если он самый лучший в городе работяга. Видно, по чьей-то рекомендации сюда пристроился.

— Ага… Что-то вроде этого, — кивнул Фома Филимонович. — Без этого трудно теперь. На бирже труда заручка оказалась. Землячок мой в каких-то начальниках ходит там, а мы при царе у одного помещика с ним лет пять работали. Не забыл он Фому, закинул за меня словцо — и выхлопотал мне местечко. Вот комендант ваш и забрал меня. Я ему перво-наперво дровец припас, навозил, наколол с солдатами, дымоходы прочистил да и за лошадками приглядываю. Солдат что? Нынешний солдат к лошадям непривычный. По этой части и за солдатом глаз нужен.

— А кем работал у помещика?

— Конюхом.

— Ну и как жилось тебе у помещика? — спросил я.

— А как? Неплохо жилось, царство ему небесное. Душой не буду кривить, хорошо жилось. Помещик хоть и немец, а славный был человек. В почете я был у него, как спец по охотничьим делам. А он уж так любил эту охоту, что и обсказать трудно. Нашему начальнику сто очков вперед дать мог.

— Вот как…

Старик был словоохотлив, но с хитринкой. Эта хитринка проглядывала в осторожности, с которой он ронял каждое слово.

— Ну, покалякали и хватит, — заключил он, подтягивая поясок. — Сейчас подброшу вам, господин хороший, еще дровец охапки две, и теплынь у вас будет, как в баньке.

— А на дворе холодно? — поинтересовался я, чтобы задержать старика и продолжить беседу.

— А с чего оно быть теплу-то? — ответил старик. — Времечко такое подоспело: ни на колесах, ни на полозьях. К зиме поворачивает… А вы из Москвы будете?

Я кивнул.

— Славный, сказывают, городишко.

— Ничего, подходящий… — в тон ему заметил я. — А как тебе платят здесь?

— А платят аккуратно, кажную неделю. Ну и харчишки… — И он улыбнулся. — Насчет заработка что можно сказать? От такого заработка не помрешь, а хором не наживешь.

— Не тяжело тебе в твои годы с лошадьми и печками возиться?

— А што… лихо нам не страшно, всякое видывали. — И он опять улыбнулся.

— Почему зубы не лечишь? — спросил я, увидав у него во рту желтые корешки.

— Лечить-то уж нечего, господин хороший. За шестьдесят пять годков все дочиста и съел.

— И пиджачишко у тебя не по сезону, легонький. Шубу надо.

— Шубу моим костям надо уж сосновую… последнюю шубу. Я уж и так загостевался на этом свете.

— Это ты зря. О смерти нечего думать… — заметил я и спросил, какая семья у Фомы Филимоновича.

Он рассказал, что имеет двух сыновей. Жену похоронил в двадцать девятом году. Старший сын в финскую войну потерял на фронте руку, но, вернувшись инвалидом, снова поступил на обувную фабрику. Вместе с фабрикой эвакуировался куда-то в глубь страны, и слух о нем пропал. Второй сын не успел окончить техникум, где сейчас находится — неизвестно. А внучка, от старшего сына, живет с Фомой Филимоновичем.

— Вот так и живем, господин хороший, — закончил старик. — Пойду припасу вам дровец, — и, переваливаясь, зашагал к двери.

Я взглянул на часы и заторопился. Через четверть часа должен был начаться урок по радиоделу, а я еще не завтракал. Я быстро оделся, наскоро умылся и помчался в столовую. Быстро покончив с едой и кофе, я поспешил обратно.

Со своим учителем Вальтером Раухом я столкнулся в дверях. Он куда-то торопился. Вернувшись в свою комнату, он сунул мне в руки какой-то иллюстрированный журнал, сказал, чтобы я подождал его, и исчез.

Окно его комнатки, как и моей, выходило в лес. Здесь Раух жил. Здесь и занимался со мной. Работал он на радиоцентре, в отдельном домике.

Я полистал журнал и положил на стол. Взгляд мой остановился на огромных часах, стоявших в углу на тумбочке. Они меня заинтересовали в первый же день, но при Раухе разглядеть их внимательно я не мог. Часы были аккуратно вделаны в резной деревянный футляр в виде старинной готической башни. В нижней части башни имелись воротца, обитые красной медью, с двумя медными кольцами вместо ручек, а шпиль башни венчал пятиконечный крест с распятием. Башня была обнесена рвом, над которым висел перекидной мостик на цепях. Очевидно, футляр делал искусный мастер. Ажурная резьба на карнизах, каждое бревнышко, каждая деталь, звенья цепи, деревянный крест — все было выточено с душой, с любовью. А над воротами башни, на темной деревянной планочке, я заметил три маленькие разноцветные кнопки: белую, синюю и черную.

Я задумался о назначении кнопок. Зачем они здесь? Уж, конечно, не для того, чтобы заводить часы, и не для того, чтобы переводить стрелки.

Я нажал белую кнопку. Часы продолжали тикать. Нажал синюю — то же самое. Попробовал черную — опять ничего не случилось. В чем же дело?

Часы стали отбивать время. Звон был мерный и торжественный.

«А может быть, кнопки для того, чтобы вызывать или прекращать звон?» — подумал я и вновь поочередно, сначала слева-направо, затем справа-налево, нажал на кнопки. Часы продолжали невозмутимо отбивать удары: пять, шесть, семь…

Тут я услышал скрип двери в коридоре. Я отошел от часов и заглянул в дверную щелку. Нет, это шел не Раух, а старик Кольчугин. Он нес в мою комнату охапку дров. Я вернулся к часам. И вдруг услышал грохот. Я застыл на месте. Мне почудилось, будто вот здесь, рядом со мной, кто-то бросил на пол дрова. Но в комнате был я один. Что за чертовщина?! Неужели, если Фома Филимонович бросает дрова в моей комнате, расположенной в противоположном конце дома, грохот слышен здесь? Я еще не догадался, в чем дело, когда услышал пение. Кто-то пел старинную русскую песню, и до меня отчетливо доносилось каждое слово: