Изменить стиль страницы

Я молчал. Разговор принимал щекотливый характер, и тут легко было поскользнуться. Доктор мог умышленно пересолить, в надежде прощупать мое настроение. Я молчал и продолжал пить чай.

Доктор не ограничился этим и продолжал откровенничать. Я узнал, что до войны он выполнял функции резидента в одном из наших крупных промышленных городов. Узнал также, что он, как и Гюберт, еще в тридцать пятом году начал работать агентом гитлеровской службы безопасности, известной под сокращенным наименованием «СД». Она была организована в тридцатых годах при имперском руководителе «охранных отрядов» Гиммлере.

Доктору дважды довелось встречаться и беседовать в Берлине с самим Кальтенбруннером, обергруппенфюрером СС и начальником службы безопасности, консультировать представителей главного штаба.

Через таких людей, как Гюберт, Робуш и Доктор, служба безопасности пыталась создать на территории Советского Союза активную диверсионно-шпионскую организацию.

Доктор был вызван в Берлин перед самой войной, потом заболел и вот уже полтора года болтается в тылу, консультирует. Теперь полковник Габиш торопит Доктора: надо опять пробраться в Советский Союз, найти потерянных людей, восстановить связи, приобрести новую агентуру в новых районах.

Я, закончив специальную подготовку, должен помочь Доктору в этом. Меня, как я понял, выбросят с радиостанцией, на которой будет работать Брызгалов. На мою ответственность ляжет подбор наиболее удобного и безопасного места для выброски Доктора…

Поздно ночью Доктор проводил меня на вокзал, помог купить билет, усадил в поезд. И я отправился в обратный путь.

12. ФОМА ФИЛИМОНОВИЧ ПОЕТ

Прошла неделя, как я возвратился на Опытную станцию.

Погода стояла ненастная, злая, с белесо-бурыми туманами и унылыми дождями. Землю пучило от избытка влаги, а дожди — густые и мелкие — все лили и лили. В заплаканное оконце моей комнаты бились оголенные ветви рябины, и с них беззвучно падали капли воды. Распутица разъела все проселочные дороги, и они стали непроезжими.

В свободное время я подолгу стоял у окна, наблюдая, как пузырились и пенились огромные лужи между рядами колючей проволоки, или выходил на крыльцо. Солнце не показывалось. Сумрачное, свинцовое небо опустилось низко-низко. Рваными лохмотьями, «на бреющем полете» неслись облака, казалось, что они вот-вот зацепятся, за верхушки столетних сосен.

По утрам клочья седого, грязноватого тумана наползали на строения Опытной станции и обволакивали их, будто мокрой и липкой ватой. Подчас ничего не было видно за пять шагов.

Печей еще не топили. Под навесом кто-то целыми днями колол дрова и выкладывал их ровными поленницами.

По ночам я долго не засыпал, кутаясь в колючее, грубошерстное одеяло и подбирая под себя ноги. Выключив свет, я лежал в темноте с открытыми глазами, отдаваясь своим думам. Ветер свистел за стенами дома, бился в окно, пробирался в печную трубу, тормошил плохо прикрытую дверцу, гремел листом железа на крыше. По комнате, натыкаясь на стекла, летала полусонная муха и противно жужжала, а невидимый сверчок тянул свою однообразную запечную мелодию.

Я вслушивался во все эти звуки, в заунывные причитания ветра, и как-то тоскливо и грустно становилось на душе. Я засыпал, устав от дум, но вставал неизменно бодрым и жизнедеятельным.

Дни мои были плотно заняты — я жил по твердому графику. Меня начали обучать шифру, радио и фотоделу. Все это я, конечно, знал не хуже преподавателей и мог преподавать сам. Но было интересно и полезно видеть, как это поставлено у немцев. Ежедневно, кроме воскресенья, до самого обеда я был загружен занятиями. Шифру меня обучал Похитун, а радио и фотоделу — немец Раух.

Кормили меня хорошо, наравне со штатными сотрудниками Опытной станции. Даже выдавали через каждые три дня по бутылке водки местного производства. Кроме того, в день приезда я получил приличную сумму в оккупационных марках. Следовательно, я мог кое-что прикупать на рынке, хотя нужды в этом не было.

От коменданта Эриха Шнабеля я получил постоянный пропуск и в свободное время мог беспрепятственно отлучаться в город. Это было очень важно — ведь я ждал условного сигнала от Семена Криворученко. Искать его следовало только в городе. На этот счет у меня с ним была точная договоренность. Я уже совершил несколько прогулок в город, но они оказались безрезультатными. Никаких сигналов я не нашел, хотя был уверен, что Криворученко уже переброшен и ищет меня.

Однажды вечером, вернувшись к себе в комнату после ужина, я, к великому удивлению, увидел в комнате большой радиоприемник «Филипс». Для него у изголовья кровати поставили специальный маленький столик. Я был озадачен и отправился за разъяснениями к гауптману Гюберту.

На мой вопрос Гюберт холодно ответил, что это сделано по его распоряжению. Он считает, что мне нельзя отрываться от советской действительности. Я должен знать все, что происходит в советском тылу и о чем осведомлен каждый советский гражданин. По мнению Гюберта, лучше всего меня бы держало в курсе дел систематическое чтение советской прессы, но она поступает на Опытную станцию нерегулярно.

— Ловите, что пожелаете, настраивайтесь на любую волну, — сказал в заключение Гюберт, — только воздержитесь от коллективных слушаний. Что полезно вам, может повредить другим.

Так я получил возможность слушать голос Большой земли. Я вернулся в свою комнату, подсел к приемнику, быстро ознакомился с его устройством и стал немедленно ловить передачу из Москвы…

Уснул поздно, но теперь уже не от грустных дум. Я не слышал, как стрекочет сверчок, как барабанит дождь по крыше, как завывает ветер. Я слышал лишь голос Родины. Трудно передать то чувство, которое я испытывал в эти минуты. Пожалуй, по-настоящему меня мог бы понять только человек, который сам пережил подобное.

Я проснулся, когда едва брезжил рассвет, и находился в том утреннем полусне, когда еще не хочется шевельнуться, не хочется покидать нагретую постель, даже глаз не хочется раскрывать. Я лежал ленясь, стараясь угадать, который час. В это время скрипнули плохо смазанные петли двери и в комнату осторожно, бочком, вошел старик с охапкой дров в руках. Я наблюдал за ним сквозь неплотно сжатые веки. Он тихо, без стука, уложил дрова около печки, достал из голенища бересту для разжигания и, стараясь не шуметь, начал разводить огонь.

Это был невысокий старик, с далеко не мужественной осанкой, заросший бородой до самых ушей. Глаза его, маленькие, как у медведя, умно поблескивали из-под косматых бровей. На голове торчала потрепанная шапчонка из искусственной мерлушки, а на плечах был заплатанный пиджак с длинными полами, перехваченный в поясе тоненьким ремешком.

Через несколько минут в печи бился и гудел сильный огонь. Мне показалось, что в комнате сразу стало теплее. Старик между тем присел на корточки, прислонился плечом к стене и глядел, как с треском горят сухие дрова. Его губы шевелились, он что-то бормотал про себя, но я не мог разобрать, что именно. Несколько раз он кинул взгляд в мою сторону, но я делал вид, что сплю, и не шевелился.

Старик достал из кармана кисет с табаком и газету, сложенную гармошкой. Оторвав клочок газеты, он скрюченными, узловатыми пальцами с обломанными ногтями принялся вертеть самокрутку. Он вертел ее и тихо, но довольно явственно проговорил:

— На-кось, выкуси, злыдень…

Я едва удержался от смеха.

Он старательно облизал самокрутку, такую огромную, что ею могли бы накуриться несколько человек, сунул ее в рот и спрятал кисет.

Затем ловко выхватил из печи огонек, прикурил и опять произнес:

— Вишь чего захотел!

Дед пускал дым в приоткрытую дверцу печки, но дым все же поплыл по комнате. Нестерпимое желание закурить охватило меня. И закурить именно самосада из стариковского кисета, свернуть цигарку из его же газеты. И я не выдержал.

Резко поднявшись, я сел на кровати, спустил ноги и попросил:

— Дедок, поделись табачком!