Изменить стиль страницы

На стол легла сводка — немцы взяли Можайск, подходят к Наро-Фоминску. Два танковых клина обходят Москву: Гепнер с севера, Гудериан — с юга, а сомкнуться должны у Богородска, там, где Суворов себе гвардию отбирал. Ныне это город Ногинск. И еще один Гепнеровский клин в лоб идет на Москву...

Поднял звенящую трубку:

— Ну что там, Саша?

— Портрет Суворова принесли. Тут еще какие-то, все в одном футляре.

— Вноси всё.

На деревянном лакированном футляре в левом углу значилось: «Спецхран. Вынос запрещен».

— Иосисарионыч, там сказали, что это последние портреты, остальные вообще повсеместно уничтожены, хотя... — рот секретаря Саши растянулся в добродушной улыбке, — любое «повсеместно» у нас, — секретарь Саша покрутил в воздухе растопыренной ладонью, — не совсем «повсеместно», всегда чего-нибудь недобито, недоделано, заныкано.

Иногда секретарь Саша позволял себе расслабиться, чуя настроение хозяина, но бросок-взгляд из-под хозяйских бровей вмиг смял улыбку. Не угадал настроения.

— Вынимай.

— Вот... Суворов Ляксан Василич...

— А почему ты его так назвал?

— А тут так написано сзади. О! И орфография старая. Старинный, видать, портретик... Ой, а это кто ж? Ну, это фотография, сразу видно. Ух, красавица! Вообще таких не видал. Эх, ну прямо Василиса Прекрасная...

После протяжного молчания последовал ответ:

— Нет, Саша. Василиса Прекрасная пожиже будет. Так ты не знаешь, кто это?

— Нет.

Никогда не видел такого взгляда у Хозяина на что-либо, или на кого-либо. Ни в чем никогда не играл он перед Сашей, всегда был самим собой. Та июньская истерика вся прошла перед ним, до сих пор ужас берет, когда вспоминаются те хозяйские закидоны.

Приблизил портрет. Так смотрят на внезапное появление совсем уже невозможного, даже более невозможного, чем видение себя учеником Горийской ЦПШ. Вроде всё: давно растоптано то время и державные власть и имущие её, всё и вся уничтожены, память о них вырвана, выдавлена, выбита, растерта и сожжена, и вот — как из метельного окна лицо архиерея, которому подписал смертный приговор, так теперь это явление портрета из папки.

— Тут еще сзади бумажечки пришпилены со штампиком «секретно».

— Рассекретить разрешаешь?

— Гы... разрешаю, Иосьсарионыч!

— Читай, Саша.

— Та-ак, ох уж эта орфография...

— Орфография нормальная, Саша. Если нет в конце слова твердого знака, это не слово.

— «Солнце мое! Мой Драгоценный...» Иосьсарионыч, а почему Драгоценный с большой буквы?

— А потому что — Драгоценный. Читай, Саша, вопросы потом.

— «С тоской и глубокой тревогой отпускала я Тебя одного без милого нежного Бэби. Какое ужасное время мы теперь переживаем! Ещё тяжелее переносить его в разлуке — нельзя приласкать Тебя, чтобы хоть чуть облегчить Тебе твой тяжелейший крест и помочь нести Тебе это бремя. Да, та черная душная туча, что висела над бедной Россией, разразилась, и какой будет ужас дальше — никто не представляет. На всё воля Божья.

Девочкам и Бэби уже лучше — поправляются. С нетерпением ждем Тебя. Ты мужественен и терпелив, я всей душой чувствую и страдаю с Тобой гораздо больше, чем могу выразить словами. Что я могу сделать? Только молиться и молиться. Бог поможет, я верю, и ниспошлет великую награду за все, что Ты терпишь. Сейчас молю Его о главном: о скорейшем Твоем возвращении.

Кроме разлуки с Тобой, больше всего огорчена, что не дают работать в нашем лазарете и, видимо, никогда больше не буду врачевать раны милых наших солдатиков. Гордыня — грех, но нет-нет, а ловлю себя на мысли, что за эти годы я стала сносной операционной сестрой, и чем больше бывало в день операций, тем больше отступали мои личные болячки. Чем сильнее перед тобой чужая боль, тем меньше чувствуется своя. О, как отрадно вспоминать мои беседы часами с ранеными солдатами, как много мне дали для души их нехитрые рассказы о жизни, о войне, как замечательно было благословлять их после выздоровления на новые подвиги, дарить на счастье ладанки и иконки.

Из наших охранителей нас все оставили — и сводный полк, и конвой, и моряки Гвардейского экипажа. Они все заменены революционными солдатами. Больше всего обидно за знамена Гвардейского экипажа. Мне было больно при одной мысли, что знамена окажутся в руках Думы. И матросы обещали их оставить во Дворце, но обманули и ушли вместе со знаменами. Наверняка приказ Кирилла, который просто ошалел. Наиболее обласканные предали первыми. Впрочем, ну их.

Вчера была чудная лунная ночь, хотя стоял лютый мороз. Я полночи смотрела в окно на наш парк, покрытый снежной пеленой. Тишину нарушали только пьяные и похабные песни наших новых властителей. Но, слава Богу, они быстро утомились и заснули. Жаль наших декоративных козочек, которых они, спьяну, балуясь, перестреляли. Но все равно, я уверена, что они в глубине души — хорошие, и это хорошее у них обязательно переборет нынешнее безумие. Но когда увидела в газете портреты нового Думского правительства, просто ахнула — да ведь они все уголовники! Ходят слухи, что Дума намеревается нас вынудить ехать в Англию. Ты знаешь, что эта мысль для меня неприемлема, тем более что Ты сказал, что лучше уедешь в самый дальний конец Сибири. И мы все за Тобой. Я буду санитаркой, посудомойкой, но только в России. Наш долг русских — оставаться в России и вместе смотреть в лицо опасности...

Скорее, скорее возвращайся, Мой Родной. О, Боже, как я Тебя люблю! Все больше и больше, как море, с безмерной нежностью. Да хранят Тебя светлые ангелы. Христос да будет с Тобой, и Пречистая Дева да не оставит! Вся наша горячая пылкая любовь окружает Тебя, мой Муженек, мой Единственный, моё — все, свет моей жизни, сокровище, посланное мне всемогущим Богом! Чувствуй мои руки, обвивающие Тебя, мои губы, нежно прижатые к Твоим. Вечно вместе, всегда неразлучны. Пока. Прощай, моя любовь. Возвращайся скорей к Твоему старому Солнышку».

Закончив читать, секретарь Саша вздохнул завистливым вздохом:

— Эх, мне б кто так написал!..

Хозяин давно отмерял кабинет туда-сюда тихими медленными шагами, руки назад. Потухшая трубка лежала на столе.

— Так она кто, жена какого-нибудь белогвардейца? — спросил секретарь Саша, собираясь извлекать следующий портрет.

Он стоял, глядел на Сашины руки и знал уже, что сейчас они вынут.

— Ой! — секретарь Саша разглядывал вынутый портрет. — Вот уж не думал, что ещё его увижу. На стальном листе фото креплено... и вмятина, будто от пули, стекло разбито, и прямо в сердце. Хотя... пуля б пробила, лист тонкий. Кто-то метко целился.

— Или он свое сердце подставил.

Слегка поежился Саша секретарь от того, каким голосом это произнес Хозяин.

— Саша, а ты его живым видел?

— Видел в детстве, в шестнадцатом. Поезд царский мимо нашей деревни на фронт ехал. Личность запоминающаяся, кто хоть раз увидит — не забудет, — и тут же ойкнул про себя секретарь Саша, не ляпнул ли чего лишнего.

Хозяин остался безмолвен и недвижим, и Сашу не видел. Наконец, сказал:

— Поставь оба портрета рядом.

Саша выполнил команду, и у него сразу отпал вопрос: чьей женой является красавица, пред которой Василиса Прекрасная пожиже будет. И будто головы их на фотографиях повернулись друг к другу.

— Саша, а у этого портрета сзади ничего не пришпилено секретного, спецхранового?

— Пришпилено. Та-ак... тут листок, по-иностранному, по-моему, по-французски. И перевод есть на машинке.

— Ну, раз по-французски не умеем, давай по-машинописному.

Зазвонил телефон.

— Подойди.

— Иосьсарионыч, командзап.

— Подождет, я занят.

Секретарь Саша гаркнул в трубку:

— Константиныч, через час перезвони!

— Саша, а разве я тебе что-нибудь про час говорил?

— Виноват, — промямлил Саша, сглатывая слюну.

— Слишком много проколов за сегодня, Саша. Не рассредоточивайся.

От последней фразы, с ухмылкой сказанной — отлегло. И тут же выматерился (про себя, естественно) на Хозяина — от постоянного такого сверхнапряжения, того и гляди, свихнешься. И тут же напоролся на удавий пронзающий взгляд Хозяина. До дна души пронзающий.