Изменить стиль страницы

– Я те, падла, дам "низринься!"

Теперь учительница бегала вокруг хозяина и причитала:

– Нет, ну так же нельзя, нельзя...

– Ты! – ревел хозяин, – и тебе сейчас!

Он занес ногу для еще одного замаха и тут увидел бегущую на него женскую фигуру в джинсах, она была уже совсем рядом. Чуть придержал замах и это "чуть" оказалось роковым. В следующее "чуть" чудо-хлыст из гренландского моржа всей своей полосующей силой обрушился на его лицо и он завалился в сугроб.

Зоина мама чувствовала себя с утра совершенно опустошенной и старалась совсем не думать о плакате, о разрыве со всеми, о вчерашнем поединке, о сегодняшней записке, оставленной дочери, о том, что едет смотреть очнувшегося деда Долоя и вообще ни о чем, тем более, что думать совершенно не могла. Казалось, что какая-то сторонняя сила постепенно отнимает сейчас способность думать и даже вспоминать о чем-то. Да и о чем вспоминать?

Вдруг услышала короткий звон в ушах, точно два хрусталика друг о друга. И ведь уже неоднократно это. Раздался еще один звон. Уже не короткий, он не прекращался, но усиливался. Зоина мама даже остановилась в испуге. Уж не с ума ли сошла? Звуковые галлюцинации? А звон заполнял пустую голову, неспособную думать и сопротивляться заполнению. Тут уж мама не на шутку испугалась. А из звона стали оформляться членораздельные звуки, они расходились уже не только по голове, но по всему телу.

– Ты не того боишься, – это не чей-то голос говорил, это говорило все ее существо, которое было уже не ее, а все во власти растекшегося звона. – Тебе всего лишь возвращено то твое, от чего ты отказалась, отдав это вот кому... – и перед Зоиной мамой возник черный круг с черноголовом в центре. Зоина мама вскрикнула и отшатнулась. Круг пропал.

– Вот видишь, – продолжал голос растекшегося звона. – А недавно ты радовалась, когда видела это и рука твоя выводила это. Этому и отдала свое "я", которое сейчас отнято у него и тебе возвращено. И этим своим "я" ты и будешь смотреть на чудо, к которому идешь. А дальше решай сама, отдашь себя снова назад тому, кого сейчас испугалась – твоя воля, но больше обратного хода не будет. Пасть того, кто в черном круге, окончательно сомкнется над тобой.

"...Рабу Божию Александру, рабов Божиих Юлию и Зою..." – тихий бесстрастный голос повторял и повторял эти имена, спокойные бесстрастные глаза устремленные теперь только на лик Владимирской, напряглись до предела, умоляя сжалиться над заблудшими. Из глаз молитвенницы катилась по правой щеке капелька-слезинка, никогда еще не было так тяжело молиться, никогда она не чувствовала такого сопротивления, ее прямая спина была вся в поту, а лик Владимирской требовал: есть у тебя еще силы, всю себя отдай... Много лет уже они стоят так, друг против друга, кажется, вся душа давно уже выплеснута навстречу Чудотворному лику. Не вся, оказывается. Она опустилась на колени перед образом и уже не одна капелька, а целая россыпь их покатилась по ее безморщинистым щекам...

Зоина мама смотрела на деда Долоя и не россыпи катились по ее щекам, но потоки. Она плакала первый раз в жизни. Ожившие глаза деда... Да с чем же сравнить-то впечатление от их вида? Она помнит покойную подругу, умершую от родов, которой сама закрывала глаза. Помнит она их до закрытия, они были пустыми. И если б они в тот момент наполнились вдруг жизнью, она бы просто умерла от разрыва сердца, ибо воскресенья не существует. У живого деда Долоя тоже глаза были мертвые. Точнее, почти. Глаза, которые не узнают, все же отличаются от тех, в которых нет жизни вообще. Но невозможность возврата была у деда Долоя абсолютная. Недаром, когда увидели медсестры его, вернувшегося, поднялась такая паника, точно при внезапном пожаре. Примерно так же смотрела сейчас на него Зоина мама. Дед сосредоточился, увидав ее, подумал. «Ой, Господи" – именно так воскликнулось, когда поняла, что он – подумал, и сказал нормальным давнишним своим голосом:

– Здорово, Порька!

Как его в детстве звали Долойкой, так и он звал ее уменьшительно Порькой.

– Александра она, – сказала бабушка. Она тоже была вся в слезах. – А ты чего это с хлыстом?

– В манеж иду. Здравствуй, папа, – ответила Александра и заплакала уже в голос.

– Ну, хватит реветь, – сказал сурово дед. – Где поп? – обратился он к бабушке. Мне ж немного осталось.

– А вы не уходите, – сказал он женщинам, когда перед ним оказался отец Севастьян. – Чего ж теперь стесняться. Мне тут сегодня сон привиделся: крест мой. Которым ты меня пьяного окрестила, а я выкинул.

– Ты был в разуме и согласился.

– Да я не о том, чего мне теперь делать-то. Как тебя, батюшка?

– Отец Севастьян.

– А ведь никакого раскаяния нет у меня.

– Дед, – перебила его Зоина мама. – Ты скажи, как это происходит, как ты в себя приходил? – Зоина мама снова увидела того, еще вчерашнего, как он смотрит ей в живот, как в телевизор и губы его делают движение, будто "у" говорят. И слово "смотрит" не подходит, когда пустые глаза его направлены в сторону живота.

Дед почесал затылок, сморщился, напрягаясь, чего ж тут сказать:

– Да как, – снова пожал плечами. – Ну, это, проснулся, глаза открыл. Смотрю – сестричка в халате, ну, я говорю, – здорово, сестричка! А она пристыла, смотрит на меня, будто, ну, села у пруда белье полоскать, а на нее из воды крокодил выплыл. Как заорет! А когда я сел на кровать-то, то как ломанется, ну и орать при этом не забывает, Да, бедняжка, дверь все не в ту сторону толкает. Ну, сбежались, таращатся... Этот... теперь знаю, как его... ну, Соломоныч, прибежал, тоже таращится. Однако, все-таки мужик, и мужик серьезный. Ну, я говорю ему, гутарни-ка ты мне, землячок, где это я нахожусь? Ну, он мне: ложитесь, садитесь, по пузу – хлоп, по коленкам, рожу, говорит, скорчь, "а" скажи, за веку тащит, через стекляшку все глаза мои обшаривал. Ну, говорит, читать умеешь? Да, умел, говорю, когда-то. По Псалтырю, говорит, что ли? А я тут и вспомнил, что Псалтырь для меня был, что для этой девчухи – крокодил, так же орал. Ну, он мне папку эту подсовывает. Ну, прочел, что после белой горячки сюда вот попал, да на столько лет, потому как я, оказывается, ветеран. Ну, ушли все, охая. Академик какой-то тут же прилетел. А я все на жизнь свою ту смотрю, догорячечную, будто телевизор вот тут. Все просмотрел, все вспомнилось. Ты, Зойк, это, топор-то мне не поминай.

Бабушка, уткнувшись в платок, только рукой махнула, и вдруг обхватила его, прижала к себе и зарыдала в голос. Дед, уткнутый ей в грудь, чего-то бурчал неразборчивое и сопел.

Когда они разъединились, Зоина мама спросила, напряженно думая:

– А то, что было здесь, не помнишь?

Дед задумался, будто вспоминая что-то.

– Нет, – сказал он, покачав головой. – Чего ж помнить, когда не было меня.

– А сны видел?

– Да чего ж видеть, коли нечем видеть?! А еще эта, кто ты там, забыл?

– Я мойщица полов. Да и оттуда выгнали.

– Так валяй сюда, в санитарки ко мне... А вообще нет, я теперь уйду отсюда. Возьмешь, Зойк?

Бабушка, отирая щеку, как следует долбанула его в лоб, однако улыбнулась.

– А сон я сегодня видел. Крест тот, нательный мой, всю ночь перед глазами стоял.

– Это он охранял тебя, – сказал отец Севастьян.

– От кого?

– Есть от кого.

– И будто звон такой, хрусталик о хрусталик...

Вздрогнула мама:

– Чего?!

– Ага, а потом уж он сплошняком гудел, чуть кишки мои не вывалились, ажно испугался.

Доселе Зоина мама стояла напротив деда, а теперь села. Оперлась локтями на колени и молча стала созерцать пол. Глядя же в пол спросила:

– Голос какой слышен был? Ну, будто и кишки твои говорят?

– Да, голос не голос, а... не помню уже, но уж так навалилось!

Возвращенное мамино "я", которое скоро может отняться назад ("Как отняться?! Не-ет, не отдам!"), сейчас трепетало: вернувшийся дед должен быть только таким, каким он был до того, как сгореть горячкой. По-другому быть не могло. Очнувшись, он должен был потребовать водки, а услышав про Псалтырь – схватиться за топор. Но вернулся он... в то же время, что вернули сейчас мне, в мое родное "я"...