Старушка бубнила:
- Взрослый дядька, а оболтусом мыкается почем зря. Мужики вон деньгу зашибают…. Да што с тобой балакать…
Левин почему-то оправдывался перед ней, пытался сказать, что это тоже работа и все такое…
- Ето надо додуматься, малевать божье создание… Черт малохольный…
Левин молчал, бабуля остывала, звала за стол. До следующего вечера она молчала, а потом снова принималась за старое.
Дни смешались, и художник не помнил, когда именно ощутил желание писать, когда именно загрустил его первый этюд.
Тот день закапризничал еще с утра, засеменил дождем, а потом притих и разъяснился. То хмурый, то ясный - день застыл и не смел дохнуть. От холода ломило череп.
Запоздалым журавлиным криком пронеслась осенняя грусть. Осень придает журавлям голоса, или они добавляют ей настроения?
От земли уходило последнее тепло. В теплых течениях опускалась и поднималась мошкара. Приплыл сладкий и горький дымок и надолго повис в воздухе.
Тучи лентами семицветили над головой. Они только поначалу казались грязно-дымными. К горизонту они густели, наливались синью, трупно-фиолетовыми нажимами. Между туч светило на прощанье и голубое, и лазурное, и синее небо. Небо не грело, как апрельское – холодило чистотой морозного февраля.
В поздней осенней серости художник ясно увидел богатую гамму: красные вкрапления, желтые потеки и зеленые разводы. Тучи заходили одна на другую, и краски мешались как на палитре.
Ближе к вечеру проглянуло солнце и край неба выступил из-за туч. Медно-красно загорелись верхушки берез, еще более отяжелели фиолетово-свинцовые тучи.
Левин ждал, когда свет погаснет, чтобы одни чувства не перебивали другие. И когда солнце скрылось, тучи припрятали голубое небо, меланхолик-художник вновь остался наедине с осенней хмарью.
Так, в тишине и холоде настаивался день. Художник улыбнулся. Он понял - это долгое приготовление к событию.
Он шел домой с законченным этюдом и на землю бесшумно опускались первые снежинки. Снежок падал в предвечернее время – лицом в грязь.
День сразу смягчился.
Снег падал в тишине-задумчивости, когда Левин зашел в деревню. Он шел мимо домов, улыбался и никого не видел. Деревня точно обмерла. В одиночестве снег таял в лужах, в грязи, и поначалу бесследно исчезал. Но мало-помалу побелели крыши и огромное вольное поле, после чего само уже отдавало свет. Только дорога также чернела и по-прежнему боролась со снегом.
А тот уже валил крупными хлопьями, налипая на заборы, мокрые ветви и стволы, кочки посреди луж. И деревья вдруг стали четкими, снег выделил каждую веточку, они больше не сливались в единую скучную массу.
Черная речная пучина во всю глотку сжирала снежинки, а высохшие бурьяны любовно собирали. С большими паузами закапало с крыш и деревьев.
Постепенно оплыл горизонт, пропала соседняя деревенька, и небо фиолетово придавило землю.
Художник остановился у околицы и долго не заходил. День немного повременил с ночью, надолго затянулись сумерки, долго не темнело. И когда снег перестал сыпать, побелив дали, усыпав сады, и наступила ночь, горизонт отделился четкой темной линией. Белая земля – свинцовое небо - черная река. Небо еще больше придавило землю, но не забирало свет. Только вспухнувшая река не поддавалась и все так же кромешно чернела, отражая белые берега и лозы.
Дома художник ничего не дописывал. Только на обратной стороне картона карандашом пометил: «Первый снег». Хозяйка поглядела на сероватый этюд, увидела краюху деревни, рыжее поле, ракиту, мятую чернь дороги и насупившееся небо.
- Снег бы дописал, оно куды лучше. А ето што? Дома и дома, кому ето, скажи, нужно?
Левин улыбнулся. На этюде снег был во всем. В тучах, в синих прожилках, в окнах голубого неба. Предчувствием снега вскружило голову природе. Ее-то не обманешь.
Бабуля не понимала. Тогда, специально для нее он написал копию картины. Все там было как и на этюде, но со снегом. Только в осеннем этюде-предчувствии снега было больше, чем в выписанной картине.
Друзья по училищу живописи, ваяния и зодчества похлопали художника по плечу, а старый, спившийся учитель ничего не сказал. Левин и без слов все понял.
Критики посоветовали молодому живописцу изменить название и Левин почему-то их послушал.
На художественной выставке картину «Осень. Дорога в деревне» не заметили.
Артем Новиченков
Сын машиниста
В то утро я проснулся от телефонного звонка.
Мой отец был машинистом состава метро. Сначала я написал «машинистом поезда», но отец всегда поправлял меня, и ещё он говорил, что любая мелкая ложь, о которой ты можешь сказать, делает тебя честным. Так он говорил. Но он никогда не врал. Моя школа находилась в пяти минутах от метро. Бывало, я встречал его на конечной, и мы вместе шли домой. Он держал меня за щуплую ручку, улыбался, слушал, что я говорю. Отец любил море, и, хотя он выглядел очень уставшим, мы где-то час ещё играли с ним в пиратов в ванной, подбивая бумажные кораблики. Потом, до самого вечера, мы с мамой ходили на цыпочках, потому что отец спал; иногда он спал до утра, и это значило, что ему завтра опять на работу. Я просыпался в школу, а его уже не было. Он уходил очень рано, засветло.
– Алло.
Иногда отец брал меня к себе в кабину, и мы проезжали из одного конца Москвы в другой, и обратно. Это было необыкновенно. Такое ощущение, будто существуют островки – платформы, а то, что между ними – пустое пространство, по которому ты летишь. А мимо кабели, километры кабелей. Поезд разгонялся так быстро, что создавалось впечатление, будто он набрал скорость для того лишь, чтобы не упасть в эту тёмную пустоту между станциями. Когда мы выезжали из туннеля на платформу, в глаза всегда била вспышка света, отец сказал мне закрывать глаза в такой момент. И я играл в игру: успею я или не успею зажмуриться в последнюю секунду. Чаще мне это удавалось.
– Алло.
– Алло. Кто это?
Отец рассказывал мне, что в Арабских Эмиратах метро вообще работает без машинистов, он говорил, что скоро автоматизация и роботизация заменит человека полностью, и людям не надо будет работать, и все будут отдыхать, и больше времени проводить с семьёй. Он говорил громко, потому что в кабине машиниста нет никакой шумоизоляции. Он говорил со мной, а сам неотрывно смотрел в ту пустоту, которая висела перед нами. Я не знаю, что он в ней видел.
– Это я, дядя Володя.
– …
Он обедал прямо в кабине, пока мы ехали от платформы к платформе. Он был очень сосредоточен и даже не смотрел на еду. Бывало, я воображал, что мы едем куда-то, что папа сам выбирает маршрут, что мы остановимся, выйдем на лугу, папа снимет фуражку, сядет на траву и достанет из корзины пирог с капустой, который испекла мама, но он спешил проглотить последний кусок, прежде чем мы въедем на станцию, потому что он стеснялся. Он так и сказал мне. «Я стесняюсь». Не каждый отец скажет такое сыну. Но тогда я этого не понимал.
– Алло! Саша! Это дядя Володя.
(– Ой… пшш… шш. Что-то связь… пшш… барахлит)
Отец рассказывал мне: не смотря на то, что в кабине машинист едет один, он работает в команде. Если у одного состава произошла какая-то задержка, то все поезда на линии должны остановиться по сигналу диспетчерской. Если при посадке и высадке пассажиров кто-то упадёт между платформой и составом, машинист не имеет права выходит из кабины, и обязан тронуться в течение некоторого времени, опять же, по команде диспетчера. «То есть ты можешь убить человека?» спросил я. «Да»
– Алло, Саша?
– Алло, кто это?
Я помню ночи, когда отец не приходил домой. Он говорил, что ночевал в специально отведённых квартирах для машинистов или в депо. Там оставались те, кому завтра идти в первую смену и кто очень устал. Отец никогда не врал мне. Я не любил те ночи, потому что я чувствовал, в нашей семье что-то происходит. Мама приходила под ночь и просто говорила мне «Почему ты не спишь? Быстро в кровать» и не смотрела в глаза. Мама любила меня. Иногда я засыпал со слезами. Да, я засыпал и плакал, потому что чувствовал, как каждый из нас одинок.